На следующий день на большом бульваре я нос к носу столкнулась со своей давней подругой, одной из самых близких. Флоранс. По ее глазам я сразу прочитала, что она знает. Она улыбалась слишком часто и… неискренне. И старалась не смотреть мне в глаза. Она так и не упомянула в разговоре о Малькольме. Сказала, что очень торопится, даже опаздывает, что надо отвести детей к дантисту. «Цём-цём, привет мужу! До скорого, Жюстин! Чао-чао!» И она убежала. Мне вдруг захотелось догнать ее, схватить за руку, потрясти, спросить, чего она так испугалась. Я едва сдержалась. Хотя надо было так и поступить. Я стояла и смотрела, как она уносится от меня на всех парах. Like a bat out of hell[36]
. Французы говорят иначе – во весь опор. Наверняка она решила, что я приношу несчастье. Или, быть может, просто не знала, что мне сказать. Неужели это так трудно? «Я знаю, что с твоим сыном. Я сочувствую вам, сочувствую тебе». Неужели так трудно произнести эти слова? Но я, смогла бы я сама сделать это на ее месте?Мне вспомнились некоторые наши друзья, довольно близкие, которые после той среды не осмеливались нам больше звонить. Горе… Наверное, они боялись, что наше горе может задеть и их тоже. Но ведь были и верные, те, кто писал нам, каждый день присылал электронные письма, заглядывал вечером в гости с бутылкой вина – просто так, потому что случайно оказался в нашем квартале и увидел свет в окнах. Мы с Эндрю понимали, в чем дело, но были счастливы их видеть. Мы нуждались в них. Даже если за целый вечер разговор ни разу не заходил о сыне, мы чувствовали их дружескую поддержку, радовались их присутствию в нашей жизни.
Я больше не могла выносить отсутствие Малькольма. Видеть его пустую кровать. Я достала старые альбомы с фотографиями и листала их с каким-то болезненным удовольствием. Передо мной вставала вся наша жизнь – вот она разложена на картонных страницах и снабжена подписями, сделанными мелким округлым почерком Эндрю. Даты, места. Каникулы, дни рождения, зимние праздники. Множество фотографий Малькольма: смеющегося, надутого, веселящегося, мечтательного. На всех он голубоглазый и лохматый. Огромное, непонятное отсутствие. Я часто ложилась в кровать, сворачивалась в клубок и выла, как раненая собака. Неужели это я кричу от боли? Да, это я. Это я стараюсь найти мельчайшие следы его присутствия – подписанные им открытки, имейлы, записки, сообщения. Я была похожа на Мальчика-с-пальчика, потерявшегося на пути слез. Мне не следовало смотреть на все это, перебирать это без конца… слишком тяжело, слишком трудно. Но я не могла по-другому. Все напоминало мне о Малькольме, о его отсутствии. Случайная встреча на улице с долговязым подростком с такой же небрежной походкой – для меня нож в сердце. Песня рок-группы «Supertramp» по радио – как прикосновение медицинского спирта к открытой ране. Малькольм обожал «Breakfast in America», «School», «Fool’s Overture», особенно момент, когда звучит звонкий голос Черчилля. Малькольм делал гримасу, раздувал щеки, как бульдог, и с великолепным британским акцентом, унаследованным от отца, декламировал: «We shall never surrender»[37]
.Эта фраза Черчилля навела меня на мысль. Я взяла свой проигрыватель, нашла компакт-диск «Supertramp». В больнице я спросила у медсестер, можно ли включить для сына музыку. Мне сказали, что можно. Я аккуратно надела на него наушники, отрегулировала громкость звучания. «Fool’s Overture» – его любимая композиция. Нас с Эндрю всегда удивляло пристрастие Малькольма к «Supertramp». Казалось невероятным, что подростку может нравиться такая музыка. Все приятели Малькольма слушали «R’n’B».
Лицо у Малькольма было по-прежнему застывшее, словно мраморное. Я сказала себе, что это неважно, что он наверняка слышит хоть что-то в черном лимбе этой комы, которой не было видно конца, в этой no man’s land[38]
– непроницаемой, непонятной, недостижимой, с которой я была вынуждена сталкиваться каждый день. Странные слова у этой песни… Я никогда в них по-настоящему не вслушивалась. В силу профессиональной привычки я начала их переводить.