Не задумываясь, Костров вызывает наверх Геньку Лапина. Две фигурки копошатся у самого форштевня. Многотонные громады воды, готовые все смять на своем пути, обрушиваются на палубу с таким шумом, что у всех стоящих на мостике замирают сердца. Но скатывается волна, люди поднимаются на ноги, и мерный стук кувалды вновь сотрясает лодку. Вскидывается на гребне волны стальная лючина и долго еще держится на поверхности моря, словно щепа.
А боцман с Генькой скрываются в надстройке. И только когда снова начинает громыхать и дергаться якорная цепь, Костров понимает замысел мичмана Тятько. Тот решил спасти якорь и якорь-цепь, с помощью лома вручную направляя ее звенья в горло цистерны.
Костров представил себе, как Генька лежит на боку, вытянув в мучительном напряжении руки, жидкая грязь стекает прямо на него, а он не может даже вытереть лицо. Холодок прошел по спине у Кострова. Разве сможет Генька выдержать такую нечеловеческую нагрузку? Ослабнут руки, вырвется лом, и... Но цепь все продолжает погромыхивать, а вот и сам полутонный якорь гулко ударяется о корпус лодки.
Боцман с Генькой разом выныривают из-под палубы, по лееру добираются к рубке. Им помогают подняться на мостик — мокрым, облепленным илом.
Чем дальше отходит лодка от берега, тем ощутимее становится качка. Железо покрывается сизой пленкой льда. Да, это бора — грозный ураган, временами потрясающий северное побережье Кавказа. Никогда еще Костров не видел Черное море таким диким и разъяренным. Оно бурлило и вздымалось, как кипящее молоко, брызги, замерзая на лету, свистели, словно пули. Впереди, застилая горизонт, бесновалась клубящаяся мгла.
Оставив за себя старпома, Костров спускается вниз. Следом за ним в колодец люка врывается вода, могучим шлепком поддает в спину и швыряет его на паёлы центрального отсека.
Несколько секунд он ничего не слышит, так резко ударяет по ушам тишина. Потом он приходит в себя, и обыденность обстановки на боевых постах приятно удивляет его. Словно и не свирепствует наверху девятибалльный шторм. Спокойно и деловито работают возле механизмов люди, и только кожа на их скулах стала чуть зеленоватого оттенка,
— Побачьте, товарищ командир, какого гопака отплясывает кренометр, — показывает боцман на черную шкалу, вдоль которой мотается остроносая стрелка. Он успел уже переодеться в сухое и теперь помогает молодому рулевому удерживать лодку на' курсе.
— Где Лапин? — спрашивает у него Костров.
— В четвертом. Спит, — улыбается мичман. — Доктор ему полстакана девяностоградусного плеснул. А хлопец он гарный оказался, товарищ командир. Теперь я розумию, отчего он робу снашивает. То силушка из него прет...
Костров проходит в четвертый отсек. Генька сладко похрапывает на диване, упершись коленями в переборку. Кто-то заботливо укрыл его альпаковой курткой.
Новый год мы встретили на рейде. В точке якорной стоянки за кромкой льда. Вокруг старательно распахивал океан неугомонный сиверко; волны, окатывая лодочные бока, украшали их сосульками. Не верилось, что где-то ярко горят огни в окнах домов, пахнут лесом смолистые, наряженные елки, накрываются праздничные столы.
Над нами же светили в небе неяркие зимние звезды, а в бурой водяной пустыне не слышно было даже крика чаек. Правда, в отсеке стояла крохотная сосенка, загодя припасенная боцманом. Но мне было больно смотреть на это чахлое создание природы, печально опустившее вялые ветки.
Причиной моей хандры явилось какое-то неясное предчувствие, теснившее грудь. Совсем как в детстве, накануне гибели отца, когда внезапно перестали приходить его солдатские треугольники.
В начале февраля мы встали к причалу. Почтальон вручил мне тощую стопочку писем. Ольгиных среди них не было, да и не могло быть. Это я понял, разорвав самоклеенный мамин конверт.
«...Тяжело мне писать тебе про такое, сынок, но хуже будет, если узнаешь все от чужих людей. Змею привечали мы в своем доме, делились куском, как с родной... Скрылась Ольгуша от пересудов в полугрудовском леспромхозе. Избу Филиппу Лапину отдала, почитай, за бесценок, тот своего старшого выделить решил. Свадьбы у нее с Ефимом никакой не было. Прикатил избач на грузовике и покидал в кузов все их манатки. Тещу богоданную в кабине устроил, а сам с женой и шурином наверху поехал. Говорили мне, подрядился Ефим в леспромхоз трелевщиком, ему и квартиру дали в бараке.
Откроюсь тебе, сынок, что намедни переезда ихоного весь вечер караулила я в проулке Ольгу. Прозябла до костей, но дождалась. А она бесстыжие глаза рукавом прикрыла. Не спрашивайте, грит, меня ни о чем, тетка Настасья! И шастанула прочь по сугробам...»
Не веря своим глазам, я еще раз перечитал письмо и судорожно скомкал его в руке. В груди моей стало пусто, будто вывернули из нее душу. Я молча глотал злые, едучие слезы и проклинал все, связанное в памяти с Ольгой. И шалаш, и школу, и лесную сторожку. Эту заброшенную развалюху я ненавидел пуще всего, за то, что была она свидетельницей обманного моего счастья.