...Есть воспоминания, которые нужно убивать, как убивают зверя, или лечить, как лечат болезнь. Но Алёшка когда-то не сделал ни того, ни другого. Вина бывает разная, но есть особая, предательская, тяжёлая, которую не можешь простить. И есть чувства, поступки, на которые человек должен иметь какое-то особое право.
Как-то осенью перед отправкой в школу ребята из тундры собрались в старом клубе. Совсем маленькие вместе, особой стайкой, постарше тоже отдельно. В те времена вертолёт не
летал по чумам, председатели сельсоветов и учителя своим ходом обходили чумы, детей собирали в посёлке и только потом вывозили. Десятиклассники были наособицу. Многие не собирались вернуться назад, в родной чум. Иная жизнь тянула к себе, как сладкая тайна, и всё же непонятная боль точила сердце. Уже сейчас, повзрослев, Алёшка понял суть той боли — это была вина перед кусочком земли, где ты родился и которую хотел бросить. Как птицу тянет к себе покинутое, перевёрнутое гнездо, и она кружит над берегом в тоске, так человек — вроде тут нужно жить, вроде и там интересно. Этой птичьей болезнью заражены были и дети той поры.
Алёшка ложился последним. Ему было тяжелей вдвойне, а то и втройне. И именно он-то завтра, когда прилетит самолёт, будет птицей, когда стая улетает, а она мечется между ней и родным берегом. Выкурив не одну и не две папиросы, сидя на ветхом крылечке, он ничего не мог решить. Так и пошёл спать. Места долго не мог найти. Дети спали вповалку, самые маленькие — нулевички спали обнявшись, будто хотели сплотиться против страшной жизни, без мамы, без тёплого чума, без привычных игр.
Место нашлось у самого окна. Кто-то спал, накрытый тонким одеялом. Алёшка лёг и отвернулся. Он знал, что может сейчас встать и пойти домой к матери и братишкам. Они остались беспомощные, как птенцы без перьев и крыльев, а мать проводила его немного. Молча постояли, не глядя друг на друга, и он пошёл. И сейчас ему казалось, что мать всё ещё стоит там, веря, что сын повернёт обратно, останется с ними.
Как тяжело всё-таки. А Ил не весь день звала его, просто глазами, не говоря ничего. Туда звала, куда они сами улетали, беспечные. И ему по молодости хотелось также, не думая, лететь, чувствовать силу своих крыльев. Лететь и не смотреть на землю.
В лицо из окна дуло, и он, накрывшись суконным гусем, перевернулся на другой бок и сначала опешил... Из-под одеяла прямо на него смотрели глаза. Он сразу узнал их. И почему-то очень захотелось встать и уйти. Сильно, резко встать и уйти. Так бывает, когда стоишь на краю обрыва. Тянет вниз, но ты знаешь — надо отойти, уйти, иначе...
Если бы тогда он ушёл... не был бы сейчас болен. А он как пристыл. Руки, ноги сделались чужими, а голова до звона пустой. И пока он боролся с собой, Илнё смотрела и улыбалась. Это была уже не та, которая звала его за собой.
Просто звала. Незнакомая, зовущая, лукавая, почему-то не нравящаяся ему улыбка не сходила с её губ. Он не улыбнулся в ответ. Смотрел серьёзно, и это, видимо, насторожило её. Она отодвинулась, как от сильного огня, тепло которого начинает не греть, а печь. Алёшка сам не мог себя понять. Ему было обидно. Днём он хотел, сильно хотел сесть рядом с ней и что-то говорить, хорошее, ласковое, только ей понятное, а сейчас... ночью. Стыдно не было, но почему, почему больно и обидно? От чего?
Илне закрыла глаза, но ресницы её дрожали. Затаив дыхание, он смотрел на её милое лицо, а непонятная обида не проходила. И опять не понравилось, что она закрыла глаза и что ресницы дрожали. Ему хотелось понять и себя, и её. Он ясно сознавал, что завтра этого уже не будет. И послезавтра. И никогда. Да, никогда...
И только Алёшка сказал себе это слово, понял: он хотел, чтобы это было всегда. На всю жизнь. И днём, и утром, и ночью. И не так, как сейчас, а навсегда. Крепко. И чтоб не было у ней этой улыбки, когда она, как женщина, знает, что может быть что-то... но не будет. От этого и зовёт его своей хитрой улыбкой, глазами, которые при этом можно закрыть. Она зовёт его на игру, любовную игру, а это есть обман.
Он не хотел этой игры. Не вороватым шепотком о любви говорят, а губы и тело любимой — тайна для мужчины, а не ночь, о которую руки погрел. И Алёшка даже пальцем не пошевелил. Он ждал от неё ответа. Она должна почувствовать это.
И когда Илне открыла глаза, Алёшка знал, что правильно её понял. Именно поиграть ей хотелось. И той игрой, которая не обязывает ни к чему и не требует от игроков ни ума, ни души. Так ведут себя иногда дети — смотришь и не можешь понять, в чём именно смысл их затейливой игры.
Алёшка не считал себя ребёнком, а её девочкой. А игра с любовью и в любовь— самая опасная среди дозволенных взрослых игр. Он видел, что девушка обиделась. И уже хотелось погладить её по голове. Так была явна разница между обидой и лукавством. Алёшка улыбнулся и тихо, почти одними губами ласково сказал: