— Куда там. Норвежские родственники были не в восторге от нашего появления, у нас ведь ничего за душой не было. Может, нам бы и помогли чуть-чуть, но при условии, что Никита станет учеником маляра, а я швеей. Раз потерял свои денежки — знай свой шесток.
— И что же?
— Ты ж знаешь своего отца. Он и тогда питался одними книгами, а я — мне хотелось только танцевать. Мы уехали в Париж и жили там, как церковные крысы. Но Никита учился, а мне пошел фарт, я попала на выучку к лучшим педагогам, а потом меня пригласили в…
— Значит, все кончилось хорошо?
Тетя улыбнулась:
— Да, история с хорошим концом.
— И теперь ты учительница балета и самая лучшая на свете тетя, — выпалил я и залился краской до кончиков волос.
Она перегнулась через стол, с трудом дотянулась до меня губами и так звонко поцеловала меня, что по томатам в плошке пошла рябь.
— Да, теперь я учительница балета, — сказала она и замолчала.
— Что, никто из учениц не будет продолжать?
— Будут, конечно. Но далеко не лучшие.
— Нет… — произнес я, собираясь сообщить, что, насколько я знаю, Мирелла тоже не будет учиться дальше. Но тетя опередила меня:
— Мирелла будет продолжать, у ее родителей такие амбиции. И еще кое-кто.
Лицо ее снова затуманилось. И у меня недостало духу сказать, что я знаю, к тому же она начнет задавать вопросы, из которых не вывернешься.
Я лежу в бескрайней кровати, заложив руки за голову. Простыни влажные, но разве дело в этом? На стуле в изножье тетя расчесывает свои черные волосы. Коса толще моей руки, а когда тетя расчешет ее, волосы упадут до пояса. Сквозь рубашку читаются нежные очертания тетиного тела. Оно кажется чужим, а я ведь знаю тетю наизусть. И непостижимо: чем больше я доискивался, расспрашивал про ее яркую, захватывающую жизнь, про отцово прошлое, тем больше все это заволакивалось туманом. Непроницаемая стена выросла между нами: война! Сначала они жили сами. Потом пришла война. После нее родились мы. Скитания Парцифаля в поисках святого Грааля или отцовы рассказы о странствиях Одиссея или Энея также были и известны до тонкостей, и нереальны, как броски из Петербурга в Париж, Лондон, Будапешт, Берлин, Амстердам, Монте-Карло и Прагу.
— Ой. — Тетя приподняла одеяло и скользнула в кровать. — Если б мы еще грелку не забыли!
— Я тебя погрею, — вызвался я, прижимаясь к ней.
Мы сбились в комок в центре кровати и, как лягушки, пускали пузыри — грелись.
Когда чуть получшало, тетя спросила, не почитать ли нам. Я только помотал головой, натыкаясь при этом на ее мягкий живот или куда я там попадал.
— Просто понежимся, — промямлил я, изо всех сил сжимая ее талию.
— Но, но, Федюшка, — завопила тетя. — Ты меня поломаешь!
А я все грел ее и пылал, как и положено грелке.
Назавтра воцарилась прозрачность. Проснувшись, мы не узнали ничего вокруг.
— Федерико, смотри-ка, что Лоренцетти сделал со своей фреской. Она ему разонравилась, и он ее замазал штукатуркой.
— А потом, — подхватил я, — обиделся и решил, что и тонкого слоя замазки хватит. — За ночь выпало пара сантиметров снега. Сквозь его кисею просвечивали все черточки прежнего ландшафта. Травинки скрипели и трещали у нас под ногами. Если кашлянуть, то аукнется в Сан-Джимигнано, подумал я и закашлялся.
Мы шли молча, рядом. Когда вдали возникла маленькая фигурка в черном и заспешила нам наперерез, картина получила логическую законченность.
— Священник в такую собачью погоду, в будний день, да еще торопящийся, может означать только одно, — не удержалась тетя.
Столько воздуха кругом, а мне все не хватает. Будто что-то из былого хочет протиснуться внутрь меня с каждым вздохом. И не только Зингони, еще что-то из минувшего давно. Я застучал зубами. Как странно все изменилось. Будь я поменьше, можно было бы заплакать.
Скоро Рождество, попробовал я забыться. Но теперь и оно ушло в никуда. Время остановилось, и в тот же миг кончилось все, как и эта неделя с тетей: раз — и не было. Эх, если б я был по-настоящему взрослым! Я б им показал. А так… Хуже всего с тетрадками. (Они и сюда сопровождали меня.) Сгорбившись над линованным или клетчатым ландшафтом, я обсчитал бесконечное число транспортных перевозок. Вечный скрип пера. Только прижмешь его к бумаге — оно вцепляется в нее, вскрикивает и гадит, а ругают за эти кляксы меня. Как будто я нарочно! Эх, посадить бы огромную кляксу на все эти рощи-поля…
Думал ли я о Мирелле? Да! Она все время возникала где-то поблизости, стояла, смотрела на меня. Только я увидел блошиную фигурку священника, как Мирелла тут как тут. Она тяжелая, четырехугольная, как гранит, — растерянно подумалось мне. Разве думать о Мирелле просто значит копаться в себе самом?
Тетя копошится с чемоданом. Я уложил свой ранец и стою у двери в полной готовности, мну в руках жокейку. Я заранее знал, что так все и будет: наша неделя истекла. Скоро я вернусь в пансионат Зингони, мама будет с пристрастием рассматривать меня и спрашивать у тети: «Ну как он? Я так волнуюсь».