И теперь, вернувшись к своей прежней сталкерской личности, Маккакего, казалось, был готов воспользоваться ситуацией, возникшей после смерти Молочника, по-быстрому протиснуться в образовавшуюся щель и взять свое. К моему удивлению, он теперь перемешивал свои сталкерские речи с немалой долей противосталкерских – может быть, с целью восстановления попранной гордости и силы, после того как я два раза отвергла его, а кроме того, после того, как он чувствовал себя обязанным преклонять колени со словами «Прошу вас, ваше величество, вот, возьмите, ваше величество», каждый раз, когда мимо проходила я, собственность Молочника. Для его самолюбия теперь было легче выставить меня алкоголичкой, упрямо домогающейся его. «Оставь, наконец, нас! – закричал он. – Мы всегда хотели только одного: чтобы ты оставила нас в покое. Прекратила нас преследовать. Прекрати расставлять для нас ловушки. Что ты намереваешься сделать с нами? Отлипни от нас. Почему ты никак не хочешь понять, что ты не нужна, что твои авансы никогда не будут приняты, что дела тут обстоят так: спасибо, но больше не надо? Ты для нас ничего не значишь, мы о тебе даже не думаем, ты не можешь действовать безнаказанно, делая вид, что ничего не случилось, будто не ты это начала, будто не ты тут устроила кутерьму. Ты кошка – все верно, ты нас услышала, кошка – вдвойне кошка! Мы не думаем, что ты поднялась до уровня кошки. Но не переходи границ, потому что это отягченный харассмент». Он был прав. Тут имел место отягченный харассмент. Еще до Молочника он прислал мне письмо – одно из тех писем в почтовом ящике, про которые в своем неведении говорила мама. Он угрожал покончить с собой в нашем переднем саду, только у нас не было сада. Во втором письме это было исправлено на «перед твоей дверью». Теперь в этой туалетной встрече его письменная угроза самоубийством, похоже, превратилась в мою письменную угрозу самоубийством. В своем якобы переданном из рук в руки послании ему я предупреждала, что покончу с собой перед его дверью, чтобы он чувствовал себя виноватым за то, что не хотел меня. И это навело меня на мысль, не являются ли его слова прикрытием его намерения убить меня прямо сейчас, в туалете у этой раковины. В таком случае я все еще явно привлекала его. Не менее явно, что его это приводило в ярость. Если Маккакего в чем и нельзя было обвинить среди многих вещей, в которых его можно было обвинить, так это в мудреномыслии. А я тем временем пребывала в недоумении – не знала, как мне реагировать на его слова.
«Это неподходящее место, ты, недокошка», – начал он, но тут слова у него кончились, ярость, я думаю, слишком переполняла его, и он не мог завершить ту мысль, которую собирался до меня донести. Но необходимости в этом не было, потому что его мысль легко читалась между строк. Он хотел сказать, что этот питейный клуб, этот район – не то место, куда можно приходить без рекомендательных писем, без печати одобрения; к тому же в этом месте редко случались всякие гармоничные вещи – здесь во времена кровавого конфликта, когда верх брали не лучшие человеческие качества, преобладало искушение быть животным, быть простейшим. Он говорил, что здесь могло случиться что угодно, что я должна знать, что здесь может случиться что угодно, поскольку я сама здешняя. Он говорил, а мои мысли метались, я думала, этот мальчишка глуп, но он опасно глуп, он хочет меня оттрахать, и он хочет меня избить, и, судя по всему, он теперь, возможно, хочет и убить меня. Но он уже принял решение. Я знала, он хочет отомстить, что он давно вынашивал мысль о мести, еще даже до эры Молочника. Он принял решение, поскольку предполагалось, что я хорошая девочка, более того, его хорошая девочка, но произошла какая-то ошибка, которая сбила его с толку, оскорбила его, но так как Молочник положил на меня глаз, он был вынужден отступить и спрятать свое негодование подальше. Он тогда не мог взывать к справедливости. А теперь он мог взывать к справедливости. Он даже мог восстановить справедливость. Теперь, когда Молочник не стоял у него на дороге и все принимали это, что, кто мог его остановить?
«Ты думаешь, здесь всем будет не насрать, если мы преподадим тебе урок…»