До этого времени я только смотрела и молчала, теперь же во мне все кипело от материнской бестолковости в этом деле. Неужели она не слышит себя? Почему она не понимает, что
на уме у этих коварных экс-благочестивых женщин? Если дело обстояло так, если они были правы в своих так называемых высоких принципах и были убедительны в том, что у мамы всего один мертвый сын и муж, все дочери живы, так что не доросла еще – если такие вещи и вправду делались так, то скольким из нас пришлось бы лечь в политические могилы, прежде чем она решилась бы отправиться на любовное свидание? Но даже если согласиться с такой оценкой – с такой иерархией страдания, с ее абсолютистским критерием того, кто получает больше очков за печали и скорби, – даже тогда она неверно воспринимала то, что назвала «фактами». Мне пришлось подойти к вопросу педантически и выбивать из ее головы это неверное восприятие. Во-первых, сказала я, несчастная мать ядерного мальчика потеряла только двух сыновей по политическим проблемам, не трех, а только двух, что бы ни говорили в районе о том, что и ядерного мальчика, вероятно, следует – и это несмотря на Америку и Россию – считать тоже. Я не могла допустить его включения в список, поскольку мама теперь устремлялась в стадию критического самосаботирования. Поэтому я сказала о единственном сыне, любимом, который умер политически, пересекая дорогу, потому что в это время на улице взорвалась бомба. И еще я сказала о старшем сыне-неприемнике, и дочери-неприемнице, и, конечно, о муже, который умер политически. Потом была их несчастная собака, которой в тот раз солдаты перерезали горло на въезде. Во-вторых, сказала я, можно, пусть и слабо, но все же возразить, что мама сама потеряла одну из своих дочерей, которая понесла наказание, а наказание тоже подразумевало, что проблема политическая. И еще можно возразить – пусть и опять слабо, – что она переживает потерю другого сына, а именно четвертого, того, который в бегах, хотя он, как бы сильно она его ни любила, не ее настоящий сын, не по-настоящему сын, хотя, впрочем, он жив и живет где-то через границу. Еще я указала, что вряд ли – с учетом обреченного состояния несчастной матери ядерного мальчика – эта женщина ищет какие-либо сексуальные романтические приключения. «Брось, ма, ты же ее видела. Уж ты-то своими глазами видела, что перед тем как она перестала выходить из дома, состояние бедной женщины каждый день ухудшалось, и как ей может кто-нибудь помочь, если люди стали пугаться ее и даже подумывали, не включить ли ее, ввиду их страха перед ней, в категорию смертников из наших районных запредельщиков. Когда ты видела ее в последний раз? – спросила я. – Когда хоть кто-нибудь видел ее в последний раз? Говорят, что она не моется, не ест, не встает с кровати, не обращает внимания на других членов семьи. Ты вполне можешь исключить мать ядерного мальчика, – сказала я, – из списка тех, кто ищет любовных встреч с мужчинами в “таких-растаких” местах». Мама поморщилась и изобразила закрывание ушей ладонями. «Ты грубый ребенок, – сказала она. – Ты резкая. Ты такая холодная. В тебе всегда есть что-то ужасно холодное, дочка». А ты тугодумка, ма, хотела сказать я, но не сказала, потому что это вернуло бы нас к тем изумительным моментам, и потом к еще одной ссоре, и мы снова погрузились бы в наши старые злюки друг на друга. И еще я не сказала ей, по крайней мере, напрямик: «Ты уверена, что всем твоим подругам можно доверять?», возвращая ее к ее же укоризненным словам, обращенным ко мне той ночью, когда она промывала меня от яда. Вместо этого я сказала то же самое, но опосредованно, заговорив о коварных кознях другой стороны.