- Новейшая военная медицина, которой приходится работать в невыносимых полевых условиях, доказала, что это предрассудки, - безапелляционно сказал Жора,
- Это вы о чем нибудь другом вычитали, - сказала Люся надменно. Но через мгновение она уже с некоторым интересом посмотрела на этого черного негритянского мальчика.
- Брось ты, Люська! Ну, я понимаю еще - мама, она человек нервный, а ты что вмешиваешься не в свои дела! Уходи, уходи! - сердито говорил Володя сестре и, откинув простыню, открыл свои настолько загорелые и мускулистые худые ноги, что никакая болезнь и лежанье в больнице не могли истребить этот загар и эти развитые мышцы.
Люся отвернулась.
Толя Орлов и Ваня поддерживали Володю, а Жора приспустил его синие трусы и разбинтовал его. Шов гноился и был в отвратительном состоянии, и Володя, делая усилия, чтобы не морщиться от боли, сильно побледнел.
- Дрянь дело. Да? - сказал Жора морщась.
- Дела не важнец, - согласился Ваня.
Они молча и стараясь не глядеть на Володю, узкие коричневые глаза которого, всегда светившиеся удалью и хитрецой, теперь грустно и заискивающе ловили взгляды товарищей, снова забинтовали его.
Теперь им предстояло самое трудное, они должны были покинуть товарища, зная о том, что ему угрожает.
- Де же чоловик твой, Лиза? - спрашивал в это время Матвей Костиевич, чтобы перевести разговор.
- Умер, - жестко сказала Елизавета Алексеевна. - В прошлом году как раз перед войной умер. Он все болел и умер, - несколько раз повторила она с злым, как показалось Шульге, укором. - Ах, Матвей Константинович! - сказала она с мукой в голосе. - Вы теперь тоже стали из людей власти, а если б вы знали, как тяжело нам сейчас, простым людям! Ведь вы же власть наша, для простых людей, ведь я же помню, из каких вы людей, - таких же, как и мы. Я помню, как мой брат и вы боролись за нашу жизнь, и я вас ни в чем не виню, я знаю, нельзя вам, таким людям, остаться на погибель, но неужто ж вы не видите, что вместе с вами, все побросав, бежит всякая сволочь, мебель с собой везет, целые грузовики барахла, и нет им никакого дела до нас, простых людей, обывателей, как другие говорят, а ведь мы, маленькие люди, все это сделали своими руками. Ах, Матвей Константинович! И неужто ж вы не видите, что этим сволочам вещи, извините меня, дороже, чем мы, простые люди? - воскликнула она с искривившимися от муки губами.- А потом вы удивляетесь, что и среди нас, простых людей, находятся такие люди, что обижаются. А я удивляюсь, как еще терпеливы мы, простые люди, ведь один раз в жизни пережить такое - ведь во всем, во всем разуверишься!
Впоследствии Шульга не раз с мучительным волнением и скорбью вспоминал этот момент их разговора. Самое непоправимое было то, что он в глубине души понимал, какие чувства владели этой женщиной, и в душе его, широкой и сильной, были настоящие слова для нее. Но в тот момент, когда она так говорила, с прорвавшейся в ней мукой и, как ему казалось, злобой, ее слова и весь ее облик так противоречили представлению о той Лизе, которую он знал в дни молодости, так поразили его несоответствием тому, что он ожидал! И оскорбительным вдруг показалось ему, что, когда он сам оставался здесь, а вся семья его была уже в руках немцев, может быть, уже погибла, она, эта женщина, говорила только о себе, даже не спросила о его семье, о жене, с которой она была дружна в молодости. И с губ Шульги вдруг тоже сорвались слова, о которых он вспоминал потом с сожалением.
- Далеко вы заехали, Елизавета Алексеевна, в мыслях своих, - сказал он холодно, - далеко! Оно удобно, конечно, разувериться в своей власти, когда немецкая власть на пороге. Чуете? - сказал он, грозно подняв руку с коротким, поросшим волосом пальцем, и раскаты дальней артиллерийской стрельбы точно ворвались в комнату.- А думали вы, сколько там гибнет лучшего цвету народа нашего, тех, что из простых людей поднялись до власти, як вы кажете, а я скажу - поднялись до сознания, шо воны цвет народа, коммунисты! И коли вы разуверились в тех людях, разуверились в такой час, когда нас немец топчет, мне на то обидно. Обидно и жалко вас, жалко, - грозно повторил он, и губы его задрожали, как у ребенка.
- Да вы что это?… Что это?… Вы… вы хотите обвинить меня, что я немцев жду? - задохнувшись и еще больше распаляясь от того, что он ее так понял, резко вскричала Елизавета Алексеевна.- Ах, вы… А сын мой?… Я мать!… А вы…
- А разве вы забыли, Елизавета Алексеевна, когда мы с вами были простые рабочие люди, як вы кажете, и вставала нам опасность от немцев, от белых, разве мы поперву о себе думали? - не слушая ее, говорил Матвей Костиевич с горьким чувством. - Нет, мы поперву не о себе думали, а думали о лучших наших людях - вожаках, вот о ком мы думали! Вспомните-ка брата вашего? Вот как всегда думали и поступали мы, рабочие люди! Спрятать, уберечь вожаков наших, лучших людей, цвет наш, а самим стать грудью, - вот как всегда думал и думает рабочий человек, и думать иначе считает для себя позором! Неужто ж вы так изменились с той поры, Елизавета Алексеевна?