То, что сказал Кондратович, было так неожиданно и невозможно, что Матвей Костиевич даже не нашелся, что ответить, и замолчал. И Кондратович тоже молчал.
- Правильно я понял тебя, Кондратович, - ты отказываешься принять меня в дом? - вдруг перейдя на чистый русский язык, тихо спросил Шульга, боясь взглянуть на старика.
- Я не отказываюсь, я не можу, - печально сказал старик.
Некоторое время они разговаривали так, не глядя друг на друга.
- Ты давал согласие? - с закипающим в сердце гневом спросил Костиевич.
Старик опустил голову.
- Ты же знал, на что идешь?
Старик молчал.
- Ты понимаешь, что ты нас вроде предал?
- Матвей Костиевич… - страшно низко и хрипло, с угрозой точно пролаял старик.- Не говори такого, чего нельзя поправить.
- А чего мне бояться? - со злобой сказал Шульга и посмотрел прямо в высохшее, с редкой, будто выщипанной, прокуренной бородкой лицо Кондратовича, и воловьи глаза Шульги налились кровью. - Чего мне бояться? Страшней того, что я слышу, не може буты!
- Обожди… - Кондратович поднял голову и когтистой рукой своей с изуродованными черными ногтями взял Матвея Костиевича за локоть. - Веришь ты мне? - спросил он печально и низко, на самых страшных низах своего голоса.
Шульга хотел что-то сказать, но старик крепко сдавил ему локоть и, глядя на него пронзительными запавшими глазами, сказал почти умоляюще:
- Обожди… послухай…
Теперь они смотрели прямо в глаза друг другу.
- Я не можу принять тебя в дом, бо я своего старшего сына боюсь. Боюсь, продаст, - хриплым шопотом сказал старик, приблизив свое лицо к лицу Матвея Костиевича. - Помнишь, ты был у нас в двадцать седьмом? То последний раз ты был у нас, как мы со старухой справляли двадцать пять лет нашей жизни, серебряную нашу свадьбу. Всех моих ребят ты, видно, не помнишь, да и не обязан, - усмехнулся старик, - а старшего должен помнить еще по восемнадцатому году…
Шульга молчал.
- Вот он у меня свихнулся, - хриплым шопотом сказал Кондратович. - Помнишь, он тогда, в двадцать седьмом, уже был без руки?
Шульга смутно помнил насупленного, медлительного, малоразговорчивого подростка, которого он видел у Кондратовича в восемнадцатом году. Но кто из окружавших Шульгу в двадцать седьмом году на квартире у Кондратовича молодых людей был когда-то этим подростком, а кто из них был без руки, этого уже Шульга не помнил. Он с удивлением поймал себя на том, что он вообще плохо помнит тот вечер. Должно быть, он пошел тогда к Кондратовичу немножко по обязанности, и этот вечер затерялся среди многих схожих вечеров, проведенных так же, по обязанности, среди других людей, при других обстоятельствах.
- Руку ему на заводе оторвало в Луганске… - Кондратович употребил старое название Ворошиловграда, и из этого Шульга понял, что это дело давнишнее. - Он до дому вернулся на наше иждивение. Наукам учить его поздно было, да мы сразу и не додумали, а профессии сходной, по возможностям своим, он не достал - и свихнулся. Стал попивать на отцовы деньги, то есть на мои, а я его жалел. Замуж за него никто не шел, с того он еще пуще загулял. А в тридцатом свалилась на него вот эта цаца, что ты видел, обкрутила его, и пошли у них дела темные. Стала она вроде тайной шинкарки, занялись они спекуляцией и - тебе, как на духу, - не гнушаются и краденое скупать. Поначалу я его жалел, а потом стал бояться позору. Мы со старухой так и решили - будем молчать. И молчали. И перед детьми родными молчали. И молчим… Его при советской власти два раза судили, надо бы эту шкуру, да он всякий раз вину на себя. Ну, знаешь, судьи знают: я старый партизан, знатный забойщик, человек знаменитый, - один раз ему порицание, другой - условно. А он с каждым годом все злее. Веришь ты мне? Как же я могу тебя в дом принять? Он, может, чтобы ему дом достался, и нас со старухой продаст! - И Кондратович, стыдясь, отвернулся от Шульги.
- Но, как же ты, зная это, мог дать согласие? - с волнением сказал Шульга, вглядываясь в острое, как нож, лицо Кондратовича, не зная, верить ли ему, или не верить, и вдруг с отчаянием ловя себя на том, что он потерял в душе всякие критерии, каким людям можно, а каким нельзя верить в тех условиях, в каких он очутился.