Съезд продолжался. В ложу № 16 в первом ярусе с левой стороны вошли жена и дочь генерала Горецкого. Они недавно вернулись из Парижа и были одеты по последней моде. На генеральше было атласное ярко-лиловое платье с желтыми отворотами. На ее седых, аккуратно завитых буклях возвышался бархатный тюрбан, затканный серебром и украшенный бриллиантами. Лиловые страусовые перья спускались ей на плечо. Генеральша была низко декольтирована и сильно напудрена белой пудрой. У нее была нездоровая, воспаленная кожа.
Ее дочь Эльза в белом тюле и кружевах казалась олицетворением девической чистоты и невинности. Гроздья гиацинтов были вколоты в ее светло-каштановые волосы. Голубые колокольчики спускались по обеим сторонам лица, почти касаясь щек, и скрадывали их чрезмерную округлость. Генеральша держалась чопорно и важно, не удостаивая взглядом никого из окружающих. Эльза сидела, потупив взор, как подобает благовоспитанной барышне, дочери отца, занимающего столь высокий пост в завоеванной стране. Но из-под опущенных ресниц она с любопытством разглядывала мужчин, сидевших в партере.
Увертюру не слушали. Никогда. Так было принято. Роль ее была определенной — она должна была вежливо и сладкозвучно предупреждать о том, что спектакль скоро начнется.
Но сегодняшняя увертюра была иной — ее нельзя было назвать ни вежливой, ни сладкозвучной. Музыка ее была необычной: требовательной и прямолинейной. Она сразу приковывала к себе внимание. Она тревожила. Она заставляла себя слушать.
Звучность этой музыки тоже была необычной: открытой и смелой, мужественной и воинственной. В ней не было ничего ласкового и разнеживающего. Дружно и полными голосами пели трубы и валторны. Громом грохотал большой барабан.
— Это что-то варварское, — прошипела старая баронесса Дершау.
— Я пробовал запомнить число ударов большого барабана, — с готовностью ответил ее племянник, молодой безусый офицер, — но сбился со счета. Мне кажется, их было больше ста. Это настоящая канонада!
— Боже мой, какая шумная музыка! — вздохнула Элеонора Бельджиойозо.
К концу увертюры разговоры смолкли. Никто не заметил, как и почему это произошло. Занавес медленно пошел наверх. Сцена изображала внутренность храма.
— Ха-ха! — сказал майор фон Ланцфельд, рассматривая сцену в лорнет. — Каналья Мерелли только и делает, что испрашивает в Вене дополнительные субсидии на постановку новых опер. А сам, со свойственной этому мошеннику наглостью, показывает нам в новой опере старые декорации балета «Набукко».
— Очевидно, он не возлагает больших надежд на успех оперы, — рассеянно ответил лейтенант граф Кайзерлинг. Лейтенант был занят тем, что внимательно изучал группу девушек, стоявших на переднем плане сцены слева. Он тщетно разыскивал среди них недавно принятую в кордебалет Аниту Трабаттани. Она приглянулась лейтенанту. Таких огромных и жгучих черных глаз он еще не встречал даже в этой стране, где выразительные черные глаза были не редкостью. Но эта Анита оказалась неподатливым и дерзким бесенком. Не далее, как вчера, в ответ на то, что должно было быть принято как величайшая честь, девчонка показала офицеру дразнящий красный язычок и сказала коротко и ясно: «С австрияком — никогда!»
При воспоминании об этом афронте Кайзерлинг вздохнул. Он считал себя наказанным за излишнюю сентиментальность. Ведь он был почти вежлив с этакой дрянью! Теперь она дорого заплатит за неуместный патриотизм. А жаль! Чертовски хороша! Но ничего не поделаешь! С этим проклятым народом живешь, как на вулкане. Все бандиты и заговорщики. И лейтенант в досаде перестал смотреть на сцену.
— Мама, — сказала Пеппина Гаргантини, оборачиваясь к матери, — не кажется ли вам, что мы видели эту декорацию два года назад в балете «Набукко»?
— Может быть, дитя. Это не имеет значения, — тихо ответила Эмилия. Она, видимо, была взволнованна.
И действительно, это не имело значения. На сцене в живописных группах были расставлены хористы и хористки театра Ла Скала. На них были костюмы из тех, которые на театральном жаргоне называются «сборными», костюмы из разных постановок, подобранные импресарио в зависимости от обилия и разнообразия запасов костюмерной кладовой. Трико мужчин и женщин было разных оттенков — от ярко-розового до светло-кофейного. От долгого употребления оно вытянулось и облегало тело неплотно — морщило на локтях, висело мешками на коленях. У большинства хористов трико не закрывало верхней части шеи и доходило только до кистей рук. И так велика была разница между трикотажной тканью и живой человеческой кожей, что руки и головы казались приставными.
Но все же это не имело существенного значения. В тот вечер многие из собравшихся в театре почти сразу перестали видеть подробности несовершенной бутафории. Сегодня, вопреки обычному, хористы на сцене не воспринимались публикой как манекены, наряженные в исторические костюмы. На сцене был народ, и публика отождествила этот народ с народом своей страны, с сынами и дочерьми своей порабощенной родины.