Я в беспамятстве отползал, бросив пистолет и стараясь не поднимать лица. Проще всего было заметить лицо. Кажется, вчера Учитель провозглашал: – Возьмем человека. Возьмем обыкновенного советского человека. Собственно, чего он хочет? Собственно, он ничего не хочет. Просто-напросто он не умеет хотеть. Он хочет, чтобы у него была большая зарплата. Больше, чем у других. И еще он хочет, чтобы у него была накормленная семья. Лучше, чем у других. И он хочет иметь – квартиру, дачу, машину. То есть, стандартный социальный набор. Больше он ничего не хочет. Это надо усвоить раз и навсегда. Здесь мы ничего не добьемся. Область интересов – чисто материальная. Демократия и свобода – это для него пустые слова. Абсолютная демагогия. За ними ничего не стоит. Я не буду сейчас анализировать причины такой ситуации, я лишь излагаю ее как суть. Области наших интересов не пересекаются. Мы не будем иметь опоры в народе, потому что нам нечего предложить ему. За нами никогда не пойдут. Более того, подавляющее большинство трудящихся выступит против нас. Ибо мы посягаем на их дегенеративный покой. Мы обречены на одиночество. Мы – движение смертников, добровольно идущих в огонь. Это дает нам известные права. Не щадя себя, мы имеем право не щадить и других. Именно поэтому мы намерены убивать. Именно поэтому мы намерены быть беспредельно жестокими. Потому что жестокость рождает власть. Мы осознанно громоздим тупики политического отчаяния. Мы осознанно призываем разлом. Пусть откроются бездны, и пусть пламя прольется на мир. Пусть развалятся города, и пусть выползут из расщелин отвратительные белесые насекомые. Пусть замечется перепуганный человек. Беззащитный. Нагой. Пусть глаза его помутнеют от страха. Вот тогда можно будет приставить к затылку его пистолет и спокойно направить: – Иди! – и тогда они все пойдут, даже не спрашивая – куда и зачем…
Говорил он настойчиво, мягко, отделяя семантику короткими точными паузами. Будто вел вполне обычный урок. Вероятно, это и был урок. Гипнотический урок единомыслия. Он не убеждал, не спорил. Он лишь преподносил очевидные истины. Он действительно работал в школе учителем. Светлый серый костюм и коричневый галстук однозначно подчеркивали это. Впечатление нарушали только пальцы. Пальцы были совсем никуда. Беспокойные ости их как бы независимо от говорящего что-то медленно уминали, выкручивали, беспощадно и резко выщипывали что-то из горячего воздуха, а затем, торопясь и подергиваясь, собирали все это выщипанное в безобразный мохнатый тампон и старательно, мерзко растирали его в горбатых ладонях. Было здесь что-то от инквизиции. Что-то предельно средневековое. Мне все время казалось, что агонизирует невидимое живое существо. Красные подвальные тени, будто чертики, отплясывали на фалангах. Брякала, соскальзывая, алюминиевая ложка о котелок. Листья вокруг наливались кладбищенским пурпуром, и выстреливали из углей неожиданные трескучие трассы. Просто-напросто это горел костер.
Это горел костер.
Голый, неправдоподобно большой Младенец, озаренный его теплом, разводил припухлые руки, как бы перетянутые ниточками у запястий. А из левого кулака его зеленела новехонькая колода карт.
– Здравствуйте, Борис Владимирович! – оживленно сказал Младенец. – Наконец-то соблаговолили. А то мы вас все – ждем и ждем. Вероятно, государственные заботы? Вон как вы запыхались. И пиджак весь в земле. Выбросить придется пиджак. Неужели ползли? Борис Владимирович! Как-то вам не к лицу! – Он поднял над глазами безволосые валики жира. – Ну-ка, Пасенька, разберись!..
Что-то грузное, стремительное перемахнуло через костер. Оглушительно затрещали кусты. Тут же хлынуло – верещание, полузадушенный детский писк. Гладкая крысиная морда вынырнула из темноты и легла на передние лапы, успокаиваясь, облизывая с усов размозженные остатки хитина. Черные, как бусины, глаза преданно уставились на меня. Розовые живые ноздри – дышали. Двое потных солдат в разрисованных комбинезонах тут же вынырнули вслед за нею и мгновенно окаменели, наведя в исступлении крупные армейские автоматы.
Правда, очереди литого огня почему-то не полоснули. Кто-то третий, приземистый, совершенно неразличимый в тени, осторожно выдвинулся из-за их фигур и отчетливо, звонко щелкнул коваными каблуками.
– Капитан Кирдянкин! Я имею приказ арестовывать всех подозрительных!
Сердце у меня упало, но Младенец, напружинив пупок, благосклонно покивал головой, похожей на грушу:
– Вольно, капитан! Можете продолжать!
А Железная Дева – полуголая, распаренная, в одних трусиках сидящая с другой стороны костра – как сосиски растянула за соски свои тощие резиновые груди:
– Привет, ребята!
И солдаты с безумными лицами проследовали вперед, аккуратно огибая костер. Больше никто не сказал ни слова. Лошадиные широкие зубы блеснули у Младенца во рту.