– Любава-а…
– Ну что ты…
– Люба-а-ва…
Только один Иван называл ее так. Больше никто. Для всех остальных она была Любой или Любовью Васильевной, а ему нравилось именно это имя, просторное и певучее, – Люба-а-ва…
Она негромко засмеялась, откинулась ему на плечо и неожиданно спросила:
– Знаешь, что о нас в деревне говорят?
– Догадываюсь.
– Ничего ты не догадываешься.
– Тогда расскажи.
– А зачем? Теперь ничего не поменяешь. Да и менять не хочу. Тебя вот только жалко…
– Опять за свое. Договорились же!
Любава замолчала и примирительно потерлась о его плечо щекой. Вдруг решительно протянула руку, крепко сжала его широкую, мозолистую ладонь и повела как маленького за собой. Сначала вдоль берега, потом на широкую, выкошенную поляну, посреди которой неясно маячил приземистый стожок. Он еще не улежался, бока были теплыми, как у остывающей печки, еще дышали запахами июльского разнотравья. Этот запах дурманил голову, от него сильней, напористей стукало сердце, в нем, сухом и удушливом, растворялся, куда-то исчезал окружающий мир и оставались только жаркие, податливые губы, высокая, вздрагивающая грудь под тонкой материей и обжигающие, как огонь, прикосновения. Ладони будто прикипали, и не было никаких сил, чтобы их оторвать. Хотелось лишь одного – остаться вот так навсегда, навечно. Слушать бешеный перебой своего и рядом стучащего сердца и задыхаться, захлебываться в тягучей, сладкой волне, идущей от сухой травы.
Они так долго жили друг без друга, так много думали друг о друге, что теперь, когда снова оказались вместе, торопились наверстать упущенное, с такой силой и страстью торопились, что их не брал даже страх, который заключался в одном простом вопросе: а что же дальше? Не сговариваясь, Иван и Любава гнали прочь этот вопрос, и оба надеялись – со временем все решится само собой, только не надо подгонять. Но как бы ни решилось, как бы ни утряслось, эти тихие, темные ночи отданы им двоим.
– Люба-а-ва…
Шепот замирал, истончался и наконец растворялся в воздухе, чтобы тут же возникнуть снова, с еще большей нежностью.
А на земле – по-прежнему тихо и спокойно лежал август, а в самой земле – по-прежнему слышался ровный, упругий гул, нескончаемый, как и сама жизнь.
…Домой, в деревню, они возвращались уже глубокой ночью. У околицы, где всегда прощались, Иван свой мотоцикл не остановил. Сухо щелкнула скорость, сильнее заголосил мотор, и прямая, дымящаяся в наползающем тумане полоса света от фары запрыгала по пустой, сонной улице.
– Ой, Иван… – Любава безнадежно вздохнула за его спиной, но больше ничего не добавила, только теснее прижалась, обхватив его руками за плечи. Но и без слов было ясно, что сегодня они перешагивали через невидимую черту, а за той чертой для них уже не было ничего, что смогло бы напугать или остановить.
Возле большого старого дома Иван затормозил. Дождался, пока Любава закрыла за собой калитку, поднялась на крыльцо, и только после того, как негромко скрипнула дверь, медленно поехал домой.
2
В темных сенках Любава сняла туфли, на цыпочках прошла в избу, стараясь не наступить на скрипучую половицу. Но осторожничала не из-за боязни, а по привычке. И когда в тишине неожиданно звонко щелкнул выключатель и вспыхнул яркий, режущий свет, она только прикрыла ладонью глаза.
Свекровь сидела у простенка, между окнами, одетая в старый, темный жакет и в такую же старую, темную юбку. Видно, она не ложилась спать. Ее морщинистое лицо было суровым и серым, как на иконе. Блеклые, выцветшие глаза смотрели вбок, в угол. Медленно перевела взгляд на Любаву, спокойно спросила:
– Нагулялась?
Не отвечая, Любава направилась в свою комнату. «Ну не надо, помолчи ради бога», – молча упрашивала она свекровь. Что должно было решиться – решилось. И слова сейчас не имели никакого значения. Зачем? Скорей бы в свою комнату, скорей бы закрыть дверь.
– Нет, ты уж погоди, красавица. Сядь, будь ласкова, поговорить надо.
Любава пересилила себя, вернулась. Присела у стола, напротив свекрови. Перекинула за спину растрепавшуюся косу, тряхнула головой, откидывая со лба волосы, и покорно сложила на коленях руки. Обреченно и спокойно ждала разговора – никуда от него не денешься. Ее спокойствие и покорность сбивали свекровь с толку. Она не знала, а если бы и знала, не поняла бы, что случилось с ее снохой.
– Ишь, головой-то, как молода кобылка от узды… шарахаешься. Скинула, говоришь, узду-то? А дальше как?
– Не знаю, – честно ответила Любава и добавила: – Пока не знаю.
Морщинистое лицо свекрови дрогнуло, нижняя губа приоткрылась и запрыгала, но она была старухой властной, крутой и умела держать себя в руках. Поджала губы, лицо снова замерло, как на иконе.
– Говорила ему, что чужой кусок в горле застрянет. Не поверил. Эх, сынок, сынок, может, в тюрьме тебе голову поправят да надоумят. Что делать-то будем, Любовь Васильевна?
– Не знаю. Если бы знала, давно уж чего-нибудь сделала.
– Ну, раз ты не знаешь, то я знаю. Воли тебе, голубушка, не дам. И на Ваньку, и на тебя найду управу. Приструнят. А Виктор вернется, пусть сам и решает – чего с тобой делать.