Положения доклада Маркова на секретариате Союза писателей 29 июня прокладывали пути для поиска ответов на этот вопрос: «ощутимый тормоз» был им указан в виде «недостаточной профессиональной строгости», недостаточности «профессиональной беспощадности» – это приводит к результату, при котором «произведение выходит незрелым, вызывает критику и большое раздражение»; в качестве действенного «метода работы с автором» он признал более строгое предварительное рецензирование рукописей, почему и призвал к «серьезной ревизии рецензионной практики» и «воздвижению защитной стены против безликих произведений»; при этом заранее осудил «некоторых товарищей», которые вместо партийной критики ограничиваются «общими рассуждениями»92
.Как ударить критикой таким образом, чтобы не пострадать самим? Этот вопрос для функционеров Союза писателей был наиболее болезненным, потому что если выступить с принципиальной партийной критикой по поводу какого-либо опубликованного произведения, то моментально будут поставлены под удар рецензенты, руководители издательств и периодических изданий, прочие чиновники, проявившие как минимум политическую близорукость, допустив выход в свет этого произведения. А начав кого-либо критиковать, некий писатель или функционер ставил под удар и себя, и своих коллег по редакции или единомышленников, потому что неминуемо провоцировал ответ от тех, кого он обвинил в недостаточном понимании указаний партии.
Нужно было, исключив всю структуру и бюрократию, найти конкретных виновных. Первый помощник секретаря правления СП СССР К. Н. Салихов так сформулировал это 29 июня: «Нам надо, во-первых, обратить внимание на писателей в отдельности »93
.Мы не знаем, чье это было изобретение –
Отдельно нужно сказать и о том, что персональная критика известных писателей велась доселе непривычным образом: авторами разгромных рецензий чаще всего были литераторы без «имени», что вполне гарантировало как авторов критических статей, так и органы печати, выступавшие местом их публикации, от взаимной критики. То есть писатель не мог взять собственное произведение такого критика, рассмотреть его с тех же позиций и затем аргументированно ответить в жанре «сам дурак».
И что было еще важнее для маскировки идеологической кампании, сама критика носила вовсе не идеологический характер. То была именно творческая, то есть наиболее болезненная для писателя критика: его произведения признавались «профессионально слабыми», в них находились «многочисленные отступления от исторической правды» и т. п. Да и не откажешь многим критическим статьям этой кампании в убедительности и подчас даже в справедливости. Формально это была критика «только по делу»: в большинстве случаев она касалась именно литературного произведения и его автора.
В то же время сам писатель – впервые с момента выхода книги – неожиданно оставался один на один с газетной пощечиной, как будто бы его книга не прошла через «медные трубы» многочисленных рецензентов, беспощадных редакторов, суровых руководителей издательств… Получалось, будто он написал и сам издал порочную книгу, обманув доверие коллег. И вот теперь его настигла заслуженная кара, а его писательское будущее – обречено.
Таким образом, несмотря на иную плоскость критики, последствия для жертвы этой кампании оказывались такими же, как и для любых идеологических кампаний: она моментально сталкивалась с разрывом уже заключенных издательских договоров, со страхом перед заключением с ней новых и т. п. – и писатель постепенно лишался средств к существованию. От него отшатывались, как от зачумленного, издательства, газеты и журналы… И хотя, безусловно, не возникало угрозы его жизни и свободе (в этом – радикальное отличие от событий 1930-х и 1940-х годов), для писателя все равно наступало безвременье, подобно ситуации 1920-х: «Запрещают у нас людей так же, как запрещают книги. После этого человеком не перестают интересоваться, но его перестают покупать и боятся ставить на видное место»94
.