Читаем Моцарт в конце лета полностью

В конце концов пришлось вернуться и переступить через свои тяжелые предчувствия — фантазия фантазией, а жизнь жизнью. Не успел я толком войти во двор, как из проема открытых дверей, прямо с крыльца, кинулись на меня две шавки. Первая, белесая, заскочила дальше, чем позволяла ей храбрость, и нужно было срочно на что-то решиться — либо хватать за ноги, либо отступить. Она нашла третий путь — вдруг приятельски завиляла хвостом и стала рядом со мной, точно я был ее хозяином. Вторая, белая, с черными разводами по бокам, остановилась на полдороге и нудно затявкала — пусть, мол, выйдет хозяин и сам разбирается, что к чему.

А хозяин не спешил. Шла минута за минутой, дворняжка то тявкала, то ловила мух. О Густавсоне не было ни слуху ни духу, и я подумал, что, верно, и тут никого дома нету. Собрался было уже уйти, когда донесся странный перестук в сенцах. Стучали деревяшкой по полу — стук, и опять тихо, и через небольшую паузу снова стук. Из сумрака сеней начал выплывать силуэт. Еще несколько перестуков, и в светлой солнечной полосе, косо срезанной козырьком крыльца, появилось круглое доброе лицо старой женщины. Светлые льняные волосы были аккуратно зачесаны назад и по-девичьи перехвачены ленточкой, но была еще в этой фигуре какая-то напряженность, какая-то неестественная сутулость. Я подошел поближе и только тут увидел костыли.

— Извините, — сказала она на довольно чистом русском языке, — ноги больные. Врачи дали направление в Ленинград, но боюсь. Хоть ноги и плохие, но мои. Лучше деревянных.

Было в ней много здравого смысла, было чувство достоинства, и была еще та воспитанность человека из народа, которая не позволяет ему объясниться с незнакомцем, не пригласив его в свой дом. Она пригласила меня кивком, повернулась на костылях, пошла обратно, а в доме стояла та же запущенность, что и во дворе. Зная приверженность эстонцев к чистоте, я представил себе, как она страдает от этой запущенности. И, словно учуяв мои мысли, она вдруг пошла впереди меня, чтобы показать, как она ходит. Ступни ног были совсем дряблы и безжизненны — они шлепались на пол, как сырое тесто, и не то что не хватали землю мускулами, они даже, по-моему, и не чувствовали ее. Только в коленях, а может, выше, в бедрах, жило еще ощущение земли, чувство равновесия, и я представил себе, сколько надо иметь ловкости и силы, чтобы, орудуя костылями, все-таки передвигаться.

— Комнату? — переспросила она, когда мы сели в довольно большой прихожей. — У меня много комнат. Четыре комната внизу, две комната вверху. Но вам здесь нехорошо будет. Я одинокий, больной человек. Убирать не могу. А комнаты хорошие, могу вам показывает.

Отдышавшись, старушка Густавсон взяла костыли, встала, и я пошел за ней смотреть дом. Как потом выяснилось, то, что ребята называли ее «он», «Густавсон», но было большой ошибкой. В эстонском языке нет родов, и «он» может означать «она», «оно» и собственное «он». Верхние комнаты мы смотреть не стали, но четыре комнаты внизу мы смотрели бесконечно долго. Для старушки переход из одной комнаты в другую был сложнейшей работой, и, чтобы отвлечь меня от трудной и унизительной в какой-то мере техники передвижения, она принялась рассказывать, какие у нее раньше были жильцы. Жил профессор из Ленинграда, художник из Москвы и какая-то семья из Таллина по фамилии Тамм.

— У вас есть масина?

— Нет.

— Заль. Без масины здесь трудно. У них были масины.

В эстонском языке нет шипящих букв, и, привыкая к их своеобразной русской речи, я слушал, как старушка подружилась со своими постояльцами. Каждый год она получала поздравительные открытки из Ленинграда, Таллина и Москвы. В этой глуши в жизни одинокой и больной женщины эти открытки вырастали до невероятных символов, и вот она шла по коридору и гадала вслух: надо ли понимать открытки еще и в том смысле, что их авторы могут приехать отдыхать этим летом или таких намеков в открытках не было? Она была по природе своей верным товарищем, и я, подумав, сказал, что комнату профессора да еще комнату художника и, уж конечно, комнату Таммов она сдать не может.

В пыльном коридоре на стене висела скрипка со сломанным смычком. Меня почему-то поразила эта огненная птица юга, залетевшая в северные края, и я спросил, кто на ней играл.

— Муж. Он так был моложе меня и умер пять годов назад, а мне семьдесят шесть — и живу.

Сказала она это не с обычной в таких случаях печалью, а с вызовом, с гордостью, с восхищением: семьдесят шесть — и еще живет!

Была в том коридорчике еще одна высокая дверь с бронзовой ручкой. Мне показалось, что она хочет отвлечь меня от той двери, и именно потому спросил:

— А вот эта?

Она, видимо, ждала этого вопроса и вспыхнула от удовольствия.

— О, там самая большая наша комната. Там зала.

Она подошла, погладила бронзовую ручку и перед тем, как открыть, сказала:

— Этот комнат освободится… Как бы это сказать по-русски… Не завтра, а так, потом, на тот, другой день…

— Послезавтра?

— О!

— Вы ее уже сдали?

— Нет, тут никто не живет, но завтра мой день рождения. Ко мне приедет гость из Таллина.

Перейти на страницу:

Похожие книги