Тяжко было Потиту. Он готов был отдать отцу не только земное свое счастие, но и самую жизнь свою; он привык безусловно, с любовию и кротостию повиноваться ему и исполнял это без усилий над собою, ибо крепко любил отца, но считал себя не в праве отдать отцу свою душу. Уверовал он во Христа, душу свою отдал Христу и не мог изменить учению Христову. Не мог он покориться отцу в деле веры и страдал тяжко при мысли, что огорчает столь нежно любимого и чтимого им отца. В молитве, как всякий истинный христианин, искал он прибежища как в минуты счастия, так и в минуты скорби. Он стал на колени, открыл душу свою Богу, вознес ее к Нему и просил утешения.
— Господи, — молил он, — Ты видишь, Великий, сердце мое! Помянув Твою заповедь, я чту отца моего и повинуюсь ему, но Тебя, меня создавшего и пролившего на меня грешного луч Твоей благодати, не могу я отдать ему, не прозревшему, слепому идолопоклоннику. Подай мне силу перенести скорбь мою и тягость моего невольного отцу непослушания. Ты отец мой небесный, я поклоняюсь Тебе и не дерзаю в угоду отца земного отречься от Тебя, Бога истинного, и поклониться кумирам. Вразуми отца моего и пошли мне нести мое иго, — иго мое благо есть, по словам святого Евангелия. Обрати на меня лицо Твое, помилуй меня и подай мне твердость духа.
Помолясь и пролив горячие слезы печали, мальчик осенил себя крестом и заснул тихо и спокойно, умиротворенный молитвой.
Но Гилас, отец его, не спал. Он испытывал тяжкую, безотрадную муку. В нем боролись различные чувства. Гнев, негодование и ужас при мысли, что столь любимый им сын сделался христианином, терзали его сердце. Он страшился за сына: какая участь постигнет его, если узнают, что он принадлежит к преследуемым законами христианам, участь его в таком случае заранее была ему известна. Позорная казнь ожидала мальчика — и при этой мысли несчастный отец содрогался. Гнев порой заглушал в нем ужас. И как мог сын его, богатый, знатный, узнать и примкнуть к этим бедным и низким людям, которые зовут себя христианами? Среди их находилось множество рабов, множество простолюдинов, и все они один другого считали братьями. Брат — раб! Какая превратность понятий! — так думал непросвещенный слепой язычник, не понимая великого равенства пред Богом, равно создавшего как вельможу, так и раба и завещавшего любить ближнего, как самого себя. Но сила любви родительской так велика, что гнев, негодование и презрение могут подавить ее на время, но не в состоянии не только уничтожить, но и умалить ее. Трудно, тяжко отцу, как бы раздражен и свиреп он ни был, карать сына. Любовь родителей к детям — величайшая на земле любовь. Выше ее одна любовь к Богу. Гилас, ревностный поклонник идолам, страстный ненавистник христиан, ум которого был полон лживыми о них рассказами, нелепыми клеветами, измученный противоположными чувствами, волновавшими его сердце, встал рано утром после бессонной ночи и пошел к сыну, которого запер и лишил пищи.
— О, сын мой, — сказал он, входя к нему, — не огорчай меня, я так люблю тебя!
— Отец, — отвечал отрок, — Бог видит мое сердце; чтоб успокоить тебя, я готов сделать все тебе угодное, и мысль опечалить тебя мне всегда была и будет противна.
— Когда так, то принеси жертву богам, — сказал обрадованный Гилас.
— Богам! Но я их не знаю. Я знаю, люблю, молюсь, поклоняюсь единому Великому Богу.
— Но ты читал эдикты. Всякого, кто откажется принести жертву богам, ожидает лютая казнь. Ты мой единственный, любимый сын. Пожалей себя, пожалей меня.
— Знаю, что ты любишь меня, но скажи мне, отец, если бы тебе предложили выбрать для меня минутную муку или вечное блаженство, что бы ты выбрал?
— Конечно твое счастие, блаженство, как ты выражаешься.
— Суди же сам, могу ли я отречься от Бога и из-за страха казни, могу ли я за минутную муку отдать вечное блаженство, уготованное ведующим Бога и исповедующим Его.
— Ты говоришь непонятные мне слова. Какое блаженство? Где оно?
— Отец, умоляю тебя, выслушай меня, позволь привести тебе наших пастырей, и они научат тебя великим истинам.
— Молчи, — сказал разгневанный Гилас, переходя от просьб ко гневу. — Как осмеливаешься ты предлагать привести в благородный дом мой тех бедняков и бродяг, которые хитро уловили тебя в свои сети?
Потит вздохнул глубоко, и на лице его изобразилась великая печаль.
— Отец, — сказал он, — ты не знаешь их, ты не слыхал…
— И не хочу знать и слышать, — прервал его Гилас запальчиво. — Не осмеливайся поминать их, слышишь! А теперь я тебе приказываю поклониться богам, и принести им жертву.
— Отец, пощади меня. Богов твоих я не знаю, а идолам поклоняться не могу, ибо это есть отречение от моего Бога. Возьми жизнь мою, но душу мою я отдаю Создавшему меня.
— Я вижу, что тебя не трогает скорбь моя, но я не прошу тебя пощадить меня; пощади самого себя. Что станется с тобою? Могу ли я скрыть от домашних, от родных, от друзей, ото всего народа, что ты отказываешься поклоняться богам?
— Зачем скрывать, — сказал Потит, — я не желаю скрывать.