Лежа в койке клоунской больницы, я понимаю, что стал другим. Ну, так мне кажется, но как узнать наверняка? Возможно, неточны мои воспоминания о том, каким я был. Но если сейчас воспоминания неточные, а я точно такой же, каким и был, то неточными были и прежние воспоминания, а я не помню за собой неточную память. В голову приходит мысль, что выход из долгосрочной комы — это единственная возможность челотона увидеть его, ее или себя после долгого отсутствия. Опыт встречи с другом или родственником после долгого отсутствия знаком нам всем. Они кажутся старше. Кажутся выше. Кажутся толще. Но с собой мы живем каждую секунду каждого дня и такой возможности не имеем. Более того, не факт, что их перемены мы оцениваем объективно. Когда я увидел дом детства после нескольких десятилетий отсутствия, он показался меньше. Он же явно не мог съежиться. Виной была память. Или по самой меньшей мере — субъективность: я запомнил дом большим потому, что сам был меньше, потому, что весь мой мир тогда был меньше. Так изменился ли я теперь? Может, когда вернусь в Нью-Йорк, стоит провести опрос знакомых: кажусь ли я другим? Если да, то в чем? Правда ли я съеживаюсь, как мне кажется?
Кажется, большинство моих знакомых меня бросили. Персонал говорит, что посетителей не было. Не было звонков. От бывшей жены — ожидаемо. Но дочь? Это обидно. Сын? Явно что-то изменилось. Я это чувствую. Так что даже если бы мне сказали, что не изменилось, я бы не поверил. Они бы лгали. Не знаю почему. Доброта. Злость. Расчет. Но что-то пропало. Какая-то искра. Легкость в поступи (это ощутимо даже на вытяжке). Раньше я был моложе, так что, может, так себя чувствуешь, когда постареешь на три месяца. Я еще никогда не был настолько старым, так что почем мне знать? Как я
Я просыпаюсь и обнаруживаю в соседней койке куклу на вытяжке, завернутую в бинты. Она мне рассказывает, что тоже пострадала в сражении — она иностранка из Незримого, прибыла сражаться на стороне диггеров. Она говорит, что борьба против корпоративизма, против фашизма — это борьба каждого, что с ними нужно биться везде, где они возникают. Вот она и прибыла сюда, в пещеру. Но теперь она ранена, сломлена, скучает по дому. Скучает по сестре Молли. Я спрашиваю, нет ли у нее, случаем, пениса под бинтами, потому что догадываюсь, что вполне может быть.
— Есть, — говорит она.
Спрашиваю куклу, как она сможет вернуться в свой мир, если он необратимо сгинул во времени и огне. Она говорит, нельзя вернуться к тому, что ушло. Можно идти только вперед, туда, где оно сейчас.
— Что это значит? — спрашиваю я.
— Во вселенной ничто не теряется. Просто передвигается. Перестраивается. Атомы те же. Хронтомы те же.
— Хронтомы?
— Единицы времени, из которых состоят мгновения. Строительные блоки. Они тоже остаются, просто перестраиваются в новые мгновения, другие мгновения. Где-то еще.
— То есть, в сущности, утраченные мгновения нельзя найти потому, что их хронтомы теперь составляют другие мгновения?
— Физически, конечно, возможно. Но шансы того, что хронтомы случайно займут ту же самую конфигурацию, так же малы, как шансы, что развеянные атомы кремированного мертвеца снова сойдутся и воссоздадут человека.
— А это возможно?
— Возможно.
— Клон?
— Нет. Тот же человек. Но в другом времени.
— То есть хронтомы могут сойтись и создать то же время, но в другое время?
— Да. Но чтобы найти это возможное прошлое, надо двигаться в будущее.
— Звучит бредово.
— И все же тебя заинтересовало.
— Да. Человек всегда ищет в мире волшебство. Человек не может перестать. Человек сам не знает почему.
— И правда, — говорит она.
— Я не хочу умирать.
— Знаю, милый мой. Знаю.
Глава 90