Читаем Мурлов, или Преодоление отсутствия полностью

Сизиков любил все, но мучного старался не есть, разве что пяток-другой пирожков в два-три укуса и хороший кусок торта. «Большому куску рот радуется», – говорил он в таких случаях. А еще у него было свое правило деления на три: три – золотое число, на троих делится любое число и любое количество без остатка. Прямо не Сизиков, а Хирон.

Сотрудники и подчиненные хорошо знали его основной тест при найме на работу новых работников – что ешь и сколько ешь за один присест, а также его знаменитое высказывание: «Я узнаю людей по тому, как они едят. В еде сразу виден весь человек. Друг тоже познается в еде». Когда они ходили в заводскую столовку вместе с Сизиковым, то старались явить себя за обеденным столом эдакими Пантагрюэлями со слабыми инженерными задатками и уплетали общепитовскую похлебку с таким завидным аппетитом, что даже раздатчицы начинали пробовать еду и находить в ней утерянный на плите времени вкус.

Мурлову нравились гедонисты, и потому он спокойно воспринимал шутки Сизикова, которые не простил бы никому другому. Все помнили, как однажды на недвусмысленный намек, касающийся профессиональной честности Мурлова, зам. заводского секретаря по идеологии получил прямо за трибуной, с которой вещал, аккурат в глаз, за что Мурлова месяца два трепали на всяких собраниях и чуть не лишили должности начальника участка. Хорошо, заступились Сизиков и главный инженер завода. Мурлову, правда, пришлось пожертвовать местом в списке на выдвижение, и производство на уровне завода потеряло неплохого технолога и организатора, что не всегда гармонично совмещается в одном человеке. Идеологу же, для равновесия на заводе, пришлось пожертвовать партийной карьерой, но это пошло на общую пользу, и прежде всего – на пользу производству.

Праздники отгуляли, отоспались, и снова покатились дни, как бревна в реку, уносящую их далеко-далеко от тех мест, где они росли ввысь и где были спилены под корень.

* * *

Мурлов продолжал жить двойной, а может, и тройной жизнью, как живут все нормальные люди. Это только у сумасшедших одна нормальная жизнь. Он часто, почти осязаемо, ощущал себя деревянной, кем-то не очень умело расписанной матрешкой. Снаружи был Мурлов для работы, для общества, для всевозможных формальных и неформальных организаций. Под внешней отлакированной, хоть на выставку, скорлупой был Мурлов для дома и семьи, для ближних и дальних родственников. Под этим черепаховым панцирем было пространство уединения в редкие минуты добровольного одиночества, не того, разумеется, о котором он говорил Чебутыкину. Это пространство напоминало заводь у реки: песчаную косу, плакучие ивы, белые облака в синей воде, неясные, как дуновение ветерка, мысли и фантазии… Еще глубже располагалось что-то постоянно гнетущее и напоминающее о себе в мгновения пробуждения страшным сердцебиением и еще не растаявшими голосами из сна. Но и сердцебиение, и эти голоса находили, в свою очередь, успокоение где-то еще глубже, на самом дне Мурлова, в чем-то вечном, до чего он никак не мог докопаться. Видимо, к этому дну надо было не опускаться вниз, а взмывать вверх.

Человек меняется с годами неизбежно, незаметно и завершенно, пока вдруг не скажет самому себе: «Стемнело». И даже если он очень сильно захочет стать, например, светлее, сделать он этого уже не сможет, так как все сильней и сильней погружается во мрак.

Работа начальника участка тяготила Мурлова, тяготила с первого же дня, как он дал на нее согласие, частично, конечно, обуреваемый честолюбивыми замыслами, но более прельщенный возможностью увеличить свою зарплату сразу на полторы сотни. Он называл свою должность «начальник однообразного разнообразия безобразий».

День его был занят, как говорится, от сих и до сих. Первый «сих» начинался в восемь, второй «сих» кончался в пять, а в промежутке был один «псих».

В восемь утра его ждали как отца родного. И если всю дорогу от дома до завода у него от быстрой ходьбы булькал в желудке жидкий завтрак, то на заводе всю дорогу у него от мышиной беготни в голове булькали жидкие мозги.

«Отец родной» начинал свой день с того, что не имело никакого отношения к его должностным обязанностям, к совести и чести специалиста. Он вынужден был заниматься этим только потому, что другие плевали на свои должностные обязанности и были нечестны и бессовестны. Впрочем, точно так же все думали и о нем. По-другому думать в замкнутом объеме общества никак нельзя: в нем одна и та же мысль прыгает, как мячик, многократно отражаясь от непробиваемых стен. Ему же, прежде чем заняться своим делом, приходилось поневоле заниматься этими чужими делами. Он не мог работать спустя рукава, так как в высшей школе ему повезло с преподавателями и они сумели вложить ему в голову кодекс чести инженера, кстати, хорошо изложенный в циркуляре Морского технического комитета № 15 от ноября 29 дня 1910 года:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже