По беспомощной толпе пленных постоянно циркулировали самые невероятные слухи, лишавшие нас остатков способности к здравым суждениям. Водоворот взглядов, мнений, догадок и страхов сбивал с толку и пугал. Говорили, что русские прорвали фронт на широком участке, что Группа армий «Центр» полностью окружена и разбита и т. д. и т. п. Вскоре из уст в уста стали передаваться слухи, жалившие нас, как злые осы: нас отправят в Сибирь, на каторжные работы и на много лет. Мы смирились против воли, но лишь немногие смогли сохранить хладнокровие. Вскоре русские внесли в этот вопрос окончательную ясность. К лагерю подъехал грузовик с громкоговорителем, и нам — сквозь треск несовершенного динамика, но достаточно громко — была объявлена наша дальнейшая судьба. Это был первый и единственный раз, когда наши хозяева сказали что-то о нашем будущем. На плохом немецком языке говорил какой-то тип, одетый в валенки, теплый белый меховой полушубок и такую же шапку. Он объявили, что, мы при первой же возможности отправимся в Россию. Где своим трудом должны будем возместить тот ущерб, который причинили советскому народу. А пока нам предстояло валить деревья в ближайшем лесу.
Вскоре мы столкнулись с явлением, которое можно смело отнести к самым отвратительным и, как теперь говорят, позорным для любого немца фактам. Мы убедились, что среди нас нашлось очень много негодяев, готовых поднять плеть на собственных соотечественников. Русские предложили нам самим избрать немецкую лагерную администрацию и внутрилагерную полицию, которые бы смотрели за порядком среди пленных и помогали бы русской администрации.
Предатели делали это ради лишнего куска хлеба, ради двойной порции супа. Этот сброд именовал себя «лагерной полицией». Самые безвредные действия или любые, самые мелкие нарушения, не имеющего никакого смысла «лагерного порядка» карались лишением хлеба или заключением в карцер, где пленных переставали кормить вообще. Стоило кому-нибудь сойти с вечного круга и отойти в сторону, чтобы пару минут спокойно побыть одному, как тут же рядом оказывался «полицейский», и наказание следовало неотвратимо: лишение хлеба на сутки. Те, кто все это делал, были нашими соотечественниками! Не русские били и унижали нас. Не русские своими издевательствами доводили нас до отчаяния. Нет, это были немцы! Откуда взялись эти уроды? Разве не все мы, проявляя небывалое боевое товарищество, противостояли всем силам ада? Куда подевалось фронтовое товарищество? Чтобы успокоиться, я говорил себе, что вся эта клика лагерных прихлебателей, горлопанов и бахвалов состояла из тыловых крыс, не принадлежавших фронтовому братству. Как иначе смогли бы мы сохранить спаянность и взаимовыручку перед лицом смерти? Но против воли в сознание закрадывалась страшная мысль: значит, существуют условия, в которых даже такое единство может дать трещину. Наш фронт был железным, и все знали об этом не понаслышке. И здесь, в лагере, стало видно, кто действительно был сделан из стали. Здесь же руководили и задавали тон люди совершенно иного сорта. Эти люди не ведали никаких моральных тормозов. Без зазрения совести наступали они на горло своим товарищам, если за это им обещали лишний кусок хлеба. Они переставали понимать разницу между своим и чужим. Даже суровая расправа не могла ничего в них исправить. Это меня ужасало. Конечно, в нелюдей превратилось меньшинство. Но разве это не страшно? И разве постыдное бессердечие не становится всеобщей болезнью?
Я слишком поздно вернулся на свое место. Мою порцию уже съели. Желудок громко урчал от голода. Я страшно расстроился, но ничего не мог поделать. Однако сидеть в бездействии я не мог и напустился на подонка старосту, бывшего штабс-фельдфебеля из ВВС. Это было невероятно глупо, но я потребовал свой суп. Я вспомнил о своих правах (как будто они у меня вообще были). Успокоиться я не мог. Я высказал ему в лицо все, что о нем думал, и закончил свою филиппику недвусмысленной цитатой из «Гётца фон Берлихингена». Нетрудно было предсказать, что последовало дальше: бессильная ярость, донос начальнику блока. Вскоре после этого меня схватили. Двое лагерных полицейских потащили меня к начальнику. Им усердно помогал староста отряда. «Подлец!» — кричал я. Что сказал этот пес? Что он сказал? Два дня и половина рациона! — вот что он сказал. Два дня и!.. Я отказывался верить своим ушам. Меня приговорили! Кто меня судил? Какой-то ничтожный негодяй. По его приказу меня волокли в темную дыру, где голод должен был внушить мне покорность! И этот ублюдок, этот подонок староста отряда, гнусно усмехаясь, что-то хрюкал себе под нос.
Глава 35
Из беседы офицеров вермахта вечером 28 декабря 1941 г. в госпитале города Борисов.
— Ну, вот ты опять в госпитале. Может быть хватит? Не пора остепениться? За полгода второе ранение! Только недавно от одного отошел и снова на больничную койку!
— Может быть. Только вот не получается. Мне еще повезло.