Мы вышли из кабинета, и я провел его по длинному коридору мимо аппаратной и клети «временного ковша» к шлюзу, разделявшему лабораторию и жилую пристройку, где Джанни поселился сразу же после того, как его «зачерпнули» из прошлого. Когда мы остановились в шлюзовой камере для дезинфекции, Сэм нахмурился, и мне пришлось объяснять:
— Болезнетворные микроорганизмы сильно мутировали за прошедшие три века, и мы вынуждены держать Д жанни в почти стерильном окружении, пока не повысим сопротивляемость его организма. Сразу после переноса он мог умереть от чего угодно. Даже обычный насморк оказался бы для него смертельным. А кроме того, не забывай, он и так умирал, когда мы его вытащили: одно легкое было полностью поражено туберкулезом, второго тоже надолго не хватило бы.
— Да? — произнес Хоугланд с сомнением.
Я рассмеялся.
— Не волнуйся, ты ничем от него не заразишься. Сейчас он почти здоров. Мы истратили такие колоссальные средства на его перенос вовсе не для того, чтобы он умер здесь, на наших глазах.
Замок открылся, и мы шагнули в похожий на декорацию д ля киносъемок кабинет, заполненный рядами сверкающей телеметрической аппаратуры. Клодия, дневная медсестра, как раз проверяла показания диагностических приборов.
— Джанни ждет вас, доктор Ливис,— сказала она.— Сегодня он ведет себя слишком резво.
«Сегодня он ведет себя слишком резво».
— Резво?
— Игриво. Ну, вы сами знаете...
Да уж. На двери в комнату Джанни красовалась табличка, которой еще вчера не было. Выполненная размашистым почерком с вычурными барочными буквами надпись гласила:
Per piacere[29]
,— Он говорит по-английски? — спросил Хоугланд.
— Теперь говорит,— ответил я.— Мы в первую же неделю обучили его во сне. Но он и так схватывает все очень быстро,— Я усмехнулся: — Надо же, «гений работает»! Пожалуй, подобного можно было бы ожидать скорее от Моцарта.
— Все талантливые люди чем-то похожи друг на друга,— сказал Хоугланд.
Я постучал.
— Chie lа?[30]
— отозвался Джанни.— Дейв Ливис.
— Avanti, dottore illustrissimo![31]
— А кто-то говорил, что он владеет английским,— пробормотал Хоугланд.
— Клодия сказала, что у него сегодня игривое настроение, забыл?
Мы вошли в комнату. Как обычно, Джанни сидел с опущенными жалюзи, отгородившись от ослепительного январского солнца, великолепия желтых цветов акации сразу за окном, огромных пламенеющих бугенвиллей, прекрасного вида на долину внизу и раскинувшихся за ней гор. Может быть, вид из окна его просто не интересовал, но, скорее всего, ему хотелось превратить свою комнату в маленькую, запечатанную со всех сторон келью, своего рода остров в потоке времени. За последние недели ему пришлось пережить немало потрясений: обычно люди чувствуют себя неуютно, даже перелетев через несколько часовых поясов, а тут прыжок в будущее на 271 год.
Однако выглядел Джанни вполне жизнерадостно, почти озорно. Роста он был небольшого, сложения хрупкого. Движения грациозны, взгляд острый, цепкий, жестикуляция умеренна и точна. В нем чувствовалась живость и уверенность в себе. Но как же сильно он изменился всего за несколько недель! Когда мы выдернули его из восемнадцатого века, он выглядел просто ужасно: лицо худое, в морщинах, волосы седые уже в двадцать шесть лет, истощенный, согбенный, дрожащий... Собственно, Джанни выглядел, как и положено изнуренному болезнью туберкулезнику, которого всего две недели отделяют от могилы. Седина у него еще оставалась, но в весе он прибавил фунтов десять, глаза ожили, на щеках появился румянец.
— Джанни,— сказал я.— Познакомься. Это Сэм Хоугланд. Он будет заниматься рекламой и освещением нашего проекта в прессе. Capisce?[32]
Сэм прославит тебя на весь мир и создаст для твоей музыки огромную аудиторию.Джанни ослепительно улыбнулся.
— Bene[33]
. Послушайте вот это.Комната, заставленная аппаратурой, являла собой настоящие электронные джунгли: синтезатор, телеэкран, огромная аудиотека, пять различных компьютерных терминалов и множество всяких других вещей, про которые едва ли можно сказать, что они уместны в типичной итальянской гостиной восемнадцатого века. Однако Джанни все это принял с восторгом и освоил судивитель-ной, даже пугающей легкостью. Он повернулся к синтезатору, перевел его в режим клавесина и опустил руки на клавиатуру. Целая батарея астатических динамиков отозвалась вступлением сонаты, прекрасной, лирической сонаты, намой взгляд, безошибочно перголезианской и в то же время странной, причудливой. Несмотря на всю ее красоту, в музыке ощущалось что-то натужное, неловкое, недоработанное, словно балет, исполняемый в галошах. Чем дальше он играл, тем неуютнее я себя чувствовал. Наконец Джанни повернулся к нам и спросил:
— Вам нравится?
— Что это? Что-то твое?