Сказать откровенно, я Ратазяевых не люблю и ничего в них нового не нахожу, особенно, когда они начинают указания делать. Однако, не кажется ли вам, милейший Константин Макарыч, что Ратазяев становится заметной фигурой? «Все это старое!» — говорит, — это был «догматический сон».
Ну, правильно! Только зачем в этом деле такие высокие показатели давать? Не будет ли это новый сон? Ведь самое главное, милый дедушка, остается — самое главное, то есть чрезмерное и каждодневное усердие в применении чувства нового до полного безобразия. Вот это
Да, милый дедушка, на это надо обратить. И обратите еще на то, что одни и те же сикамбры, как я вам докладывал, справляют день ангела и на Онуфрия, и на Антона. Всегда они первые ученики, всегда любезны сердцу движущейся эстетики, а другим бывает вливание или начет. Обыкновенной голове этого не понять, это кажется странным, как принцип неопределенности в новой физике. Но, может быть, я здесь что—то недопонимаю? И, может быть, в этом особая закономерность состоит, и человек современной эпохи должен привыкнуть к ней, глядя на эти явления странного мира не моргнув глазом, а то начнешь моргать — сейчас тебя оформят как темного консерватора.
Однако удивительная эта русская литература! Как она все вперед видела! Вот я вам только что Ратазяева привел, а помните более известную фигуру — образ Угрюм–Бурчеева в произведении М.Е.Салтыкова—Щедрина «История одного города»? Я без сравнений говорю, пусть никто не обидится. Дайте мне, пожалуйста, анализ этого образа — кто такой Угрюм–Бурчеев, консерватор или новатор? Как сказать. С одной стороны, цепенящий взор, сюртук военного покроя и сочиненный Бородавкиным «Устав о непреклонном сечении» в правой руке. А с другой стороны, куда он левой указывает? Какое вторжение в жизнь, какая широта задуманных преобразований — какой артист, свободный от копирования и фотографирования, творящий нечто новое вопреки естеству природы, погиб в этом человеке!
Утопия прямых линий, в которую он хотел вогнать потрясенное население города Глупова, показывает, что Угрюм–Бурчеев был знаком с архитектурой. Его мечта восходит по крайней мере ко временам французской революции, к доктрине Леду и эстетическим теориям некоторых членов Конвента, желавших упразднить рисование с натуры в пользу честной и прямой линейки. Но куда там! В свою очередь, знаменитый градоначальник развил эстетику чистых линий со страшной силой и заложил основы будущего без всяких украшений. Старый Глупов был срыт с лица земли, возник проект нового города с центральной площадью, откуда в разные стороны бежали прямые улицы—роты. Даже река не могла больше течь, повинуясь своим стихийным законам. «Уйму я ее, уйму!» — сказал Угрюм–Бурчеев и бросил на борьбу с ней все население. Одним словом, тут обозначился «целый систематический бред» или, еще лучше, по замечательному выражению Щедрина, «нарочитое упразднение естества». Недаром даже привычное ко всему местное население закачалось — ибо такое усилие творческой воли вызвало у него не простой страх, связанный с чувством личного самосохранения, а поистине трансцендентный ужас, опасение за человеческую природу вообще». По секрету вам скажу, милый дедушка, что
Коснувшись деятельности Угрюм–Бурчеева, нельзя пройти мимо общественной стороны его новаторства. Щедрин отмечает, что сей градоначальник не имел желания сделаться благодетелем человечества. Для такого программирования у него просто серого вещества не хватило. «Лишь в позднейшие времена почти на наших глазах, — пишет автор «Истории одного города», — мысль о сочетании прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивеляторы старого закала, подобно Угрюм—Бурчееву, действовали в простоте души по инстинктивному отвращению от всякой кривой линии и всяких зигзагов и извилин», Угрюм–Бурчеев был, так сказать, бессознательным предшественником той странной смеси новаторства и консерватизма, которая одним концом уходит во времена Котошихина, а другим прямо в «казарменный коммунизм» упирается. Вы понимаете, милый дедушка, что всякая угрюм–бурчеевщина, даже в самой левой одежде, не наше дело. Однако попытки такого новаторства в прежние времена на отдельных участках имели место.