— Ваш муж… 19-го полка второй пехотной дивизии… в бою за город …Великолукской области. Мамочка… мама… — Саша прижала к груди листок, сухо глотнула.
— Ну что? — еле слышно спросила Ольга Михайловна.
— Мамочка, родненькая… — повторила Саша. — Родненькая моя… — Она упала на стол, забилась в плаче. — Это же… это… — Она разрыдалась громко и безутешно.
— Ты не кричи так, — устало сказала Ольга Михайловна. — Может — это и не нам. Это не нам, Саня, это и не письмо вовсе. И почерк не отцовский.
Она поднялась со стула, сунула письмо за рамку с фотографиями. Потом зачем-то вышла.
— Васятка, ступай выгони кур из огорода, — сказала она, тотчас вернувшись. — Не плачь, Саня, это не нам. Ошиблись люди. Где письмо?
Она стала искать, мечась по комнате. Серега, болтая ногами, смотрел большими глазами на мать, а Васятка ходил за ней и все повторял:
— Не плачь, мама. Не плачь. Не плачь.
…Саша проводила меня за ворота и забилась у меня на груди.
— Прощай. Нет, постой, еще погляжу. — Она опять зашлась в плаче и, всхлипывая, долго не могла выговорить ни слова. — Мы теперь тебя будем ждать. У нас больше никого нет, кроме тебя. Ты не забудешь?
Я разнял Сашины руки. С застывшим лицом она глядела мне вслед. К их дому тянулись женщины, из избы слышался разноголосый женский плач.
НА РАССВЕТЕ
На станциях высыпали из вагонов, раскладывали между путей костры, варили суп из сушеной картошки. На перроне толпа, всюду зеленые выцветшие гимнастерки, такого же цвета блины-пилотки.
Очереди к водогрейке, в уборную, за всем, что продается, что можно получить за солдатское «спасибо». Толпа солдат торгует арбузы у языкастой тетки с необъятной грудью. Одни торгуют, другие таращатся на ее богатые достоинства.
— Чего уставился, как тот сыч? — ругается, поводя глазами, бабенка.
— Эх, тетя, вон энту пару арбузов я бы закупил.
— Грошей не хватит, купец вшивый, — хохочет бабенка.
Но вот паровоз свистит, по перрону разноголосый крик: «По вагонам!» Мы хватаем котелки с недоваренным супом, кидаемся животами на пол распахнутых, уже движущихся теплушек, станция пустеет, а поезд, разгоняясь, начинает выстукивать колесами. Поля уже бурые: пшеница поспела. Пробегают мимо перелески, деревушки, колодезные журавли. В телеге по пылящему проселку едет женщина, она останавливает лошадь и, сняв с головы платок, машет вслед солдатскому поезду.
Под перестук колес лежи и думай, что было с тобой, что будет. Поезд идет ни шатко, ни валко, три дня уже в пути, а сколько ехать еще — солдат не знает, знать ему это не положено. Дорога на фронт — твой отпуск, твой курорт, наслаждайся жизнью, не отстань от эшелона, чтобы не попасть в дезертиры.
Горланили песни, надрывали животы солдатскими анекдотами про попа и генерала, про Пушкина и соседку, спали «от пуза» и сверх того, — словом, веселились, как могли, не тужили.
Молодые хороводились и ночью — гуляй, ребята, война далеко, лови момент с вокзальными матанями, — а семейные чертили цигарками на нарах: как там баба с детишками, все ли живы-здоровы, запасут ли дров на зиму. Глава семьи — отрезанный ломоть, далеко увезли, устучали его вагонные колеса…
Эшелон бежит день, бежит ночь, и все тянется дорога, все тянется земля Россия… «Велика же ты, матушка! — подумаешь. — Нет тебе, родная, конца-края.
Прямо среди поля остановка; эшелон стоит час, два, солдаты успевают накупаться в речке, наловить бреднем пескарей, набрать ягод. Лето. Август. Золотое время.
На таких остановках, если удастся найти бумаги, — листок бумаги в солдатской жизни — дефицит, карандаш тоже, — ложишься в траву, торопишься написать письмо. Я отправил уже Саше два письма. Если бы умел, я написал бы ей про свою любовь, но разве написанным словом выскажешь это? Я понимал, мои письма заменяют им теперь отцовские, ведь теперь, кроме меня, им ждать не от кого.
Бумагу мне давал сержант с другого конца наших нар по фамилии Оленев. Он был моложе меня, но не первогодок, вел себя не по-солдатски тихо, помалкивал больше.
Мы разговорились с ним, сидя рядом в вагонных дверях, а вечером уже варили «колхозом»: в моем котелке — кашу, в его — чай. Разменявшись местами, устроились вместе на нарах, и я всю ночь рассказывал ему про себя, про свое последнее ранение, про Сашу. Мы проговорили до утра, я излил ему всю душу. Никому, наверное, так не откроешься, как своему брату — солдату. Слушать он умел, не перебивая, не лез с лишними вопросами.
Дружба солдатская — скорая: были чужие, разговорились — и уже братья, все общее — котелок, окоп, судьба и даже прошлое.
На станциях мы ходили с Костей рядом, девушки на него оглядывались: красив был, и даже с чужого плеча гимнастерка сидела на нем ладно, пригоже.
Проехали Урал, пошла исконная Россия, деревни по буграм, беленькие церквушки под синим небом. Сады, приволье.
У Кости навертывались слезы на глазах: хороши места, красива Россия. В вагонах успокоились самые буйные, ахали сибирячки:
— Мать честная! Баские же места-местечки!
Поля убирались, пахалась зябь, в садах алели яблоки по кулаку. Для сибиряка диво-дивное: дерево-то на подпорах, чтобы не сломилось от изобилия.