Кое-как я добрался до полгоры. Вижу – дальше надо подниматься по гладкому склону. А снег крепкий и скользкий, как паркет. Я принялся выбивать окованным прикладом в снегу ямочки. Выбью ямку, поставлю в нее ногу, потом следующую ямку выбью, другую ногу поставлю. И так потихоньку поднимаюсь все выше и выше.
И вдруг снова выстрел. Убили! Теперь уж, наверное, убили! Опоздал я! Проворонил, дурак этакий!
Я остановился, прислушался. Нет, ревет!
Из последних сил я принялся выбивать в снегу зарубки. Полированная винтовка выскальзывает из облепленных снегом рукавиц. Пот щиплет глаза, слепит меня, капает с носа большими каплями. Я облизываю соленый пот с губ, мокрыми рукавицами протираю глаза.
Не знаю, сколько времени продолжался этот проклятый подъем. Наконец, мокрый, задыхающийся, я выбрался наверх и повалился прямо на снег. Где-то совсем рядом осипло лаяла собака.
Трясущимися руками я протер винтовку, загнал в магазинную коробку обойму и поднялся на ноги.
Шагах в двадцати от меня, уставившись куда-то вниз, лаяла белая, с черными подпалинами вислоухая собачонка. Я узнал ее.
– Гусарка, – хрипло окликнул я собаку. – Где медведь?
Гусарка взвизгнула от радости, кинулась было ко мне, потом снова бросилась назад, все время оглядываясь, непрестанно лая и виляя хвостом.
– Здесь он, здесь! – казалось, говорила Гусарка.
Я пошел за ней. И вдруг, за высоким сугробом, в десяти шагах от себя я увидел медведя. Он стоял на маленькой площадке, уступом выдающейся над обрывом.
Это было так неожиданно, что я едва не уронил винтовку.
Живой, сильный, дикий медведь стоял в нескольких шагах от меня на обрыве ледяного плато, где было нас только трое – медведь, собачонка и я. Медведь поднял маленькую, на гибкой шее головку и, шевельнув ноздрями, понюхал воздух. На серебряной его голове, как угольки, чернели три точки: два глаза и нос. Он с любопытством смотрел на меня.
Я вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил.
Пуля толкнула медведя в голову, он попятился и мягко, как мешок с опилками, перевалился через край обрыва. В воздухе мелькнула косматая лапа. Медведь полетел под откос, поднимая сухую снежную пыль, увлекая за собой сугробы и камни.
Я сел прямо в снег и захохотал.
Мой медведь! Мой медведь! Мой медведь! Он стоял вот здесь. Белый, серебряный, косматый, с черными любопытными глазами, с маленькими ушками. Он посмотрел на меня снизу вверх. Вот здесь он стоял, а я вот здесь! Десять шагов! Мой медведь! Мой медведь!
Я вскочил на ноги, заплясал от восторга, стал стрелять в воздух.
Отсюда, сверху, я видел, как сбегаются к тому месту, где лежит мой медведь, маленькие черные человечки, как они машут руками, отгоняют собак.
Гусарка сидела поодаль и жадно жрала снег. Потом она растянулась на брюхе и, положив голову на лапы, стала смотреть на меня, тяжело и часто дыша.
Я подошел к Гусарке, сел рядом с ней, долго гладил ее и рассказывал, как я лез на плато, как боялся, что медведя уже убили, и какая она, Гусарка, молодчина, что одна задержала медведя, какая умная, хорошая собака.
Потом не спеша мы нашли пологий спуск вниз и уже в густых синих сумерках добрались до дома. Во всех окнах ярко горели веселые огни. Гусарка пошла к своим товарищам, а я – к своим.
Медведь уже лежал посреди кухни, раскинув от стены до стены жилистые, косматые лапы. Вся зимовка собралась вокруг медведя, и повар Арсентьич, тыча кухонным ножом, серьезно говорил:
– Вот это пойдет на бифштекс, а это будет заместо свиной корейки.
– Шкуру-то мне не изрежьте, – сказал я, протискиваясь к моему медведю.
——
В эти первые дни нашей жизни на Земле Франца-Иосифа я научился очень многому.
18 октября я первый раз дежурил на кухне. Дежурных у нас прозвали «кухонными мужиками». В этот день, 18 октября, «кухонными мужиками» были я и Ромашников.
У «кухонных мужиков» много разных обязанностей – они должны таскать на кухню воду, дрова, уголь, помогать служителю и повару.
Сначала мы принялись за воду. Но единственная вода, которую мы видели на острове Гукера, была соленая морская вода нашей бухты. Вся остальная, пресная вода давным-давно превратилась в лед и снег.
И вот, надев прорезиненные рубахи, вооружившись железными лопатами и захватив большие носилки, мы двинулись на водяной промысел.
За Камчаткой уже намело большие сугробы.
– Смотрите, какой хороший, чистый снег, – сказал Ромашников, – вот этот снег и будем таскать.
Я облюбовал большой гребень сугроба, прицелился и ударил лопатой. Что за черт? Лопата отскочила от сугроба, точно он был деревянный. Я снова размахнулся и снова изо всех сил ударил лопатой. Теперь она вошла в снег на каких-нибудь два сантиметра.
На пятом или шестом ударе мне все-таки удалось до половины втиснуть лопату в сугроб. Я навалился на рукоятку, чтобы обломить верхушку сугроба, но ладонь лопаты согнулась, как жестяная. Вытащив изувеченную лопату, которая теперь годилась разве что для выгребания золы из печки, я искоса посмотрел на Ромашникова. Он сидел около своего сугроба и тоже рассматривал свою согнутую пополам лопату.
– Ничего не выходит, – сказал я. – Это не снег, а черт знает что!