Утром искалеченного, потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя, ни на что не реагируя. Но как только к нему вернулось сознание, он сразу же с тревогой начал вспоминать: правильно ли вел себя на допросе? не проговорился ли? не выдал ли случайно намерения партизан, когда был без сознания? Хорошо зная по опыту врача, что человек в бессознательном состоянии часто выдает самое сокровенное, он еще с вечера начал заставлять себя не думать о Мотовиловском лесе, куда должен был перебраться отряд, и нарочно будил в памяти название другого леса — Вовчанского. «Вовчанский, Вовчанский», — лихорадочно твердил он про себя каждый раз, когда ночью его истязали в чулане.
Поэтому, очнувшись в темном, пропитанном плесенью и острым запахом перекисшей капусты крестьянском погребе, он опять начал напряженно припоминать, что говорил истязателям, не выбили ли они у него какого признания?
Это настолько тревожило профессора, что в первые минуты он даже не чувствовал боли от нанесенных ему фашистскими извергами увечий и побоев. Но когда сгоряча рванулся, чтобы встать, сразу же и сел. Мучительная боль охватила все тело. Казалось, его вдруг бросили в огонь. Петр Михайлович, теряя равновесие, снова поспешно зашевелил губами: «Вовчанский… Вовчан…»
Утром того же дня в Ярошивку прибыла еще одна эсэсовская часть. Все село было окружено плотным кольцом войск. Со двора во двор, из хаты в хату рыскали до зубов вооруженные каратели; избивали людей, бесчинствовали, хватали кур, тащили одежду, отнимали все, чего раньше не успели отнять.
Мужское население Ярошивки еще ночью забрали в заложники. Теперь поодиночке вылавливали тех, кому удалось спрятаться. Их вытаскивали из укрытий, истязали и, как скотину, загоняли в колхозный сарай, стоявший на холме за речкой.
Потом в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора заинтересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.
Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено, на седой бороде засохли кровавые сгустки.
В этот раз его притащили в другой дом — тоже знакомый. Это была хата Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей — ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая стая гестаповских офицеров с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел оберфюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялся человеческий череп — эмблема смерти. Трудно придумать более удачную эмблему, которая бы так полно выражала, всю суть гестаповцев.
Жандармский офицер и обер-лейтенант сидели в стороне, оба с явно недовольным, виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за неспособность вести допрос.
Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор. В том, что такие есть в селе, гитлеровцы не сомневались — ведь шел же профессор сюда не иначе как для связи!
В хату втолкнули старого-престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по-стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели, на всю эту компанию гестаповцев с удивлением. Многое пришлось этим глазам повидать на своем веку, но такой бесчеловечности они прежде никогда не видели и теперь дивились: неужели люди способны на подобные зверства?
Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.
Допрос вел оберфюрер:
— В бога веруешь?
— А то как же! Без бога — ни до порога.
— Клянись, что будешь говорить правду.
Оберфюрер кивнул, и один из гестаповцев подал старику крест.
— Я кривду не терплю, — ответил дед. — А крестик у меня свой имеется.
Дед вытащил из-за ворота рубахи крестик, висевший на шее, и, трижды перекрестившись, поцеловал его.
— Теперь ты должен говорить только правду! — еще раз предупредил оберфюрер.
— А как же! — ответил старик. — Какая правда спрашивать будет, такая и отвечать станет.
Но смысл мудрого присловья старика не дошел до грозного гестаповца, а может, и переводчик перепутал, потому что оберфюрер вдруг мирно спросил:
— А сколько, дедушка, у тебя сыновей на фронте?
— Ххе-е! — усмехнулся дед Порада. — Какие там вояки из моих сыновей! Они уже давно на том свете. Давно! На прошлой неделе и меньшого похоронил — Тимошку. Ему еще и годочков тех, почитай, шестидесяти не набралось, так время ж теперь…
— А кто же на фронте? — нетерпеливо прервал гестаповец. У него были сведения, что у деда Порады много сыновей в Красной Армии.