Под'езжали на рассвете. Медленно, презрительно, величаво выкатывалось из воды солнце. Сразу стало стыдно клевать носом, вскочили, глядели на непроснувшийся, розово-синий на горе город.
Растолкали на пристани китайцев-извозчиков и покатили гуськом на пяти дребезгливых подводах на самый край города.
На звонок дверь, как у Кащея во дворце, сама растворилась: людей не видать было. Шопотом, воровато вошли в приготовленную комнату, вида необычного, очень длинную: коридор, а не комната. У одной стены — узкий, весь в бутылках, стол. А насупротив, где окна — ничего: пусто, гладко.
Шмит налил полнехонек стакан рома, выпил, рука у него чуть дрожала, глаза узились и кололи.
— Ну, что ж, господа, жребий?
Кинули жребий. Выпал орел четверым: Шмиту, Молочке, Тихменю, Нестерову. Отчего-то розовость Молочкова мигом полиняла.
— Я бросаю! — крикнул Шмит и кинул за окно большой, весело сверкнувший золотой.
На раскрытом окне опущена и парусом вздувается штора. Стали у окна попарно — справа и слева, вынули револьверы, вытянулись, ждали. Резкий, кованный профиль Шмита, острый, выдвинутый вперед подбородок, закрытые глаза…
— Но зачем же они… — поднял было голову Андрей Иваныч: ничего не понимал.
На него цыкнули: притих. У всех были красные, дикие глаза, с прозеленью лица: может, от бессонной ночи. Вихрились какие-то несуразные обрывки слов в головах. Лили в себя спирт. Сердце — в нестерпимых, сладко-мучительных тисках.
Плыл вверх солнечный квадрат на белой занавеске. Все так же молча сидели. Не знал никто: час прошел, или два, или…
Шаги по тротуару под окном. Какая-то одинаковая у всех судорога — и четыре нестройных, вразброд, выстрела.
Вскочили, взбудораженно загалдели, все кинулись к окну. У самой стены лежал на спине в ватной синей кофте манза: нагнулся, было, за новеньким, золотым. Но поднять, должно быть, не успел.
Уж что было дальше, не видал Андрей Иваныч. От ночи ли бессонной, от винного ли дурмана, или еще от чего, но только сомлел он. Как стоял у окна, так тут же на пол и сел.
Очнулся: совсем близко над ним Шмитовы железно-серые глаза.
— Разве мыслимо? — Шмит встал с колен, выпрямился. — Офицер, как институтка, на кровь не может глядеть. Я всегда это говорю: офицер в мирное время должен учиться убивать…
Андрей Иваныч медленно поднимался с полу — шатнулся — схватился за Тихменя.
Тихмень взял его под руку, повел к выходу:
— Пойдемте, голубчик, пойдемте. Вам еще рано, погодите…
Вышли в маленький голый садик с почернелым забором, с печально-непокрытой землей. Только недавно еще вышло на небо солнце, а уж затягивался смертной пленкой тумана его зрак.
Тихмень сбросил фуражку, провел рукой по зализам своим, глянул вверх:
— Скверно. Все скверно. Так скверно! — сказал он скрипуче. Махнул рукой, и опять сидел молча, слишком длинный, непрочный. Полз ржавый, ржавящий, желтый туман.
— Хотя бы война какая, что ли… — буркнул в нос Тихмень.
— Хороши мы будем на войне!
Хотел это только сказать или сказал — и сам того не знал Андрей Иваныч: в голове колотилось, клочьями неслось стремглав, путалось.
18. Альянс
Пост великий, мокреть, теплынь. Чавкает под ногами грязь, — так чавкает, что вот-вот человека проглотит.
И глотает. Нету уж сил карачиться, сонный тонет человек и, засыпая, молит: «Ох, война бы, что ли… Пожар бы, запой бы уж, что ли»…
Чавкает грязь. Гиблые бродят люди по косе, в океан уходящей. Чертятся на черном вдалеке белые полосочки — корабли. Ах, не завернет ли какой-нибудь и сюда? С великого поста ведь всегда заходить начинают. Вот, в прошлом году уж целых два в феврале зашли, — заверни, миленький, ах, заверни… Нет! Ну, так, может быть — завтра?
И завтра пришло. Как снег на голову, как веселый снег — свалились французы.
В тот час сидели на пристани Молочко и Тихмень, вспоминали клуб ланцепупов, глядели в даль. Вдали дымок, и все ближе, все быстрее — и уж вот он, весь виден — крейсер, белый и ладный, как лебедь, и французский флаг. Тихмень оробел и наутек пустился. А Молочко остался, загарцовал, взыграл: он первым все узнает, он первым — встретит, он первым — расскажет!
— Я счастлив приветствовать вас на далекой, хотя и русской… то есть, на русской, хотя и далекой земле…
Вот как выразился Молочко: он лицом в грязь не ударит. Ведь у него француженка-гувернантка была…
Французский лейтенантик, которому сказана была Молочкова речь, не улыбнулся — сдержался:
— Наш адмирал просит разрешения осмотреть батарею и пост.
— Господи, да я… Я побегу, я — в момент, — и помчался Молочко.
Но к кому сунуться-то, к кому бежать? Никого из начальства нету, за старшого Нечеса остался. А Нечеса очень невразумителен бывает, коли не в пору его после обеда взбудить. Беда да и только!
— Капитан Нечеса, капитан… Вставайте же, французский адмирал приехал, желает пост осмотреть…
— Хрр… пфф… хрр… Ко-кого?
— Адмирал, говорю, французский!
— К ч-чортовой матери адмирала, спать хочу. Хрр… пфф…
Молочко стянул с капитана накинутый сверху китайский халат, крикнул Ломайлова:
— Ломайлов, квасу капитану!
Но Ломайлова нету: ушел нынче Ломайлов трубы чистить. Принесла квасу сама капитанша, Катюшка.