– Как тебе это все видится, товарищ сержант?
Та смотрит на нее, не отвечая, затягивается и щелчком отбрасывает окурок. Снова глядит на вереницу солдат, уходящих по шоссе, и наконец пожимает плечами:
– Победа будет за нами… Не знаю, в этом ли именно сражении, потому что видела, как люди дрались отважно и все равно проигрывали, но в этой войне – точно. Победим, потому что разум и сама История – за нас. Уж в этом-то можете не сомневаться.
Она замолкает, словно спрашивая свой собственный диалектический разум, надо ли продолжать. И диалектика берет верх.
– Бывало и похуже, поверьте мне. И не всегда по вине фашистов. И даже если не брать в расчет козни предателей и заговорщиков, проникших в наши ряды, а просто из-за неумелости, безграмотности, двуличия. И потому так важна роль, которую играем во всем этом мы, коммунисты. Мы – единственная надежная сила, противостоящая анархической вольнице и троцкистам-ревизионистам, играющим на руку врагу.
– Образно говоря, – встревает Роза, – это становой хребет Республики.
– Именно так. А вот, к примеру, ты сама… Почему ты здесь?
– А-а… Я… – отвечает, порозовев от смущения, девушка. – Ну, думаю, это вполне логично. Мой отец был неграмотным каменщиком, членом НКТ. Упал с лесов, повредил ногу, остался хромым. Никого из своих детей в церкви не крестил, а меня назвал в честь Розы Люксембург. Оба моих брата рано пошли работать, а вот меня по настоянию матери отправили учиться. Не хочу, твердила она, чтобы ты была вьючной скотиной, как я и твоя бабка.
– Мудрая женщина была твоя мать.
– Да. По воскресеньям отец заставлял нас разучивать «Интернационал» и «На баррикады» и говорил, что пение – бедняков развлечение. Каждый год мы устраивали маевки, праздновали день солидарности трудящихся. В семь лет я без запинки могла рассказать о борьбе за восьмичасовой рабочий день, историю Сакко и Ванцетти и долго была уверена, что Федерика Монтсени[51]
– женщина-тореро, потому что слышала от взрослых, что, когда она выступает, на аренах для боя быков яблоку негде упасть.– А где сейчас твой отец? – спрашивает Пато.
Тень ложится на лицо Розы.
– Его расстреляли в Бадахосе.
– Вот как…
– Они защищали город и попали в плен к легионерам.
– Сочувствую тебе. А брат?
– Он служил в армии, в Сеуте, когда произошел мятеж. Франкисты его мобилизовали… Ничего больше о нем не знаю.
– Тебе не приходило в голову, что он, может быть, сейчас здесь, воюет против нас?
– Приходило, конечно. Я думаю, он перебежит к нам, как сможет.
– Дай бог ему удачи.
Роза вздыхает тихо и печально:
– Дай бог ему узнать, что я здесь. И воюю.
Экспосито, с интересом слушавшая этот разговор, наконец вмешивается:
– Для женщины находиться здесь – это и долг, и честь. Так мы показываем фашистам, да и нашим тоже, что наше дело – не только стирать и стряпать. И с военным делом мы справляемся не хуже мужчин.
– Подписываюсь под этим, – говорит Валенсианка. – Мы не затем в армию пошли, чтобы погибнуть с поварешкой в руке.
– И не затем, чтоб нас называли шлюхами – причем не только фашисты.
Пато горько улыбается:
– От героини до шлюхи – рукой подать.
– Да что ты говоришь!
– Мужчины только выше пояса коммунисты, социалисты или анархисты. А ниже – мало чем отличаются от капиталиста или барчука.
Роза кивает:
– Даже Ларго Кабальеро сказал, что наше место, наш боевой пост – в госпитале, на кухне, у станка.
– Это он от Индалесио Прието[52]
дури набрался.– А ты помнишь, Валенсианка, того малого? Ну, твоего дружка из Игуалады?
– Такое забудешь, пожалуй…
Никто из них такого не забудет. Когда к Валенсианке приставал один карабинер – и не изнасиловал ее потому лишь, что был сильно пьян, – говоря: «Пойдем, обучу тебя всему, что потребуется бойцам на передовой, потому что, ставлю фунт хамона, ты еще девственница», лейтенант Харпо, не любивший сложностей, решил уладить дело миром, однако тут вмешалась сержант Экспосито: она отыскала парня, в присутствии его товарищей приставила ему пистолет ко лбу и врезала две оплеухи – которые тот снес безропотно, – приговаривая: «Ставлю фунт хамона, что ты – фашист». Потом приказала арестовать его и отправить под трибунал, так что сейчас карабинер дробит камни в штрафном батальоне.
– Когда я была в Сомосьерре с первой колонной ССМ[53]
, – вдруг говорит Экспосито, – и хлебала лиха наравне со всеми, мне во время месячных приходилось ждать ночи, чтобы незаметно от других бросить в огонь испачканную кровью вату…И замолкает. Но сказано это было так задумчиво, что связистки смотрят на нее внимательно. Экспосито, думает Пато, не часто пускается в откровения такого рода. Да и любого другого.
– Когда все это началось, мы были в первых рядах, – продолжает та. – Учительницы чистили картошку, медсестры мыли полы, торговки рыбой учились грамоте, горничные ухаживали за ранеными, модистки шили обмундирование… И помимо всего прочего, стреляли вместе с рабочим и крестьянином, не спрашивая, товарищи они нам или нет.
– Твой-то был товарищем, – говорит Пато.