— Так что же надобно от меня сыну твоего царя, боярин?
— Какая надобность, скажи, царскому сыну от заезжего чужеземца? В особых услугах твоих нужды ему, понятно, быть не может. Но царевич наш зело еще юн: не может взирать равнодушно на чужие страдания. Как узнал про постигшую тебя злую напасть, так совсем, поди, разжалобился, выпросил для тебя у государя дохтура, чтобы починил твои изъяны, а нынче вот и меня упросил тебя проведать. Плакаться тебе на здешних хозяев, кажись, не приходится?
Такое неожиданное участие к нему царственного отрока не могло не тронуть отзывчивого сердца Курбского. Да и самому посланцу доставляло видимое удовольствие передать ему эту отрадную весть.
— Благодарствую за спрос, боярин, — промолвил с чувством Курбский, — царевичу же Федору великое от меня спасибо. Живу я здесь в полном довольстве, как редкому пленнику живется! — добавил он со вздохом.
— Какой же ты пленник!
— А двух конных стражников у ворот ты, боярин, разве не заметил?
— Ну, те больше для почета.
— Бог с ним, с таким почетом! И знаю я, очень хорошо знаю, кому я в этом случае обязан.
— Кому?
— Шуйскому.
— Князю Василию Ивановичу? Да, он близкий советник государя…
— Близкий, да добрый ли, надежный ли?
— Ну, об этом, князь, не нам с тобой судить! — коротко обрезал Басманов щекотливую тему. — А что Шуйский — муж острого ума и у государя в большой силе, можешь видеть из того, что государь отрядил его теперь воеводой в ратное поле.
— Вот как! На смену Мстиславского?
— Нет, ему в помощь: князь Мстиславский доселе ведь не оправился еще от своих тяжелых ран.
— А что, боярин, раз зашла у нас речь о ратном поле, не дозволишь ли мне порасспросить тебя кой о чем, что тебе лучше ведомо, чем всякому иному?
— Спрашивай, князь; что смогу сказать — без нужды не скорою.
— Еще о Рождестве, когда я отбыл сюда из-под Новограда-Северского, ты с своими стрельцами не мог тронуться из замка. А теперь, вишь, ты уже здесь, в Москве, да принят еще точно победитель. Что же, ты пробился сквозь нашу цепь?
— Нет, я вышел из замка безвозбранно.
— Так, стало быть, верно, что осада с него снята?
— Снята на второй же день иануария месяца.
— Но почему? Идет тут молва (только не хотелось бы верить!), будто бы гетман Мнишек со всеми своими поляками убрался вдруг восвояси. Так ли?
— Так. А почему убрался — знаю только понаслышке от раненых, оставленных ими на месте. Казна гетманская в походе-де истощилась; жалованье ратникам платилось крайне неисправно; стали они роптать… При тебе, князь, этого разве еще не было?
— Было… — нехотя должен был признать Курбский. — Но гетман обнадеживал скорой победой.
— Ну, вот, и одержали они победу, отпировали ее, слышно, на славу. Однако жалованья своего никто все-таки, как ушей своих, не увидел. Тут уже все поляки возроптали, а некий пан Федро прямо будто бы пригрозил, что уйдет сейчас домой в Польшу с своим отрядом.
— И пускай бы убирался! — сказал Курбский. — Он всегда мутил других.
— Димитрий твой, однако, поопасился, знать, что уйдет этот Федро — и прочих не удержишь, тайно от других выдал ему с его ратниками все их жалованье.
— Вечно эта скрытность! А другие проведали о том и возмутились.
— Да, разграбили все припасы, разнесли боевые снаряды…
— Господи Боже мой! Да гетман-то чего глядел?
— Мнишек? Не знаю уж, правда ль, нет ли, но к нему будто бы в тот самый день и час прискакал гонец от короля Сигизмунда, с приказом, чтобы безмешкотно вернулся со всей своею ратью. Ну, он и не посмел ослушаться.
— Да не сам ли Сигизмунд дозволил ему раньше навербовать для царевича вольных рыцарей и жолнеров?
— Хоть и дозволил, да, ведь, без согласия польского сейма?
— Да, негласно.
— То-то же. А государь наш Борис Федорович отрядил к королю в Краков дворянина Огарева объявить тотчас войну Польше, буде поляки не будут отозваны. Король и нашел, видно, что дурной мир все же лучше доброй ссоры.
— Бедный царевич! Каково-то ему было вынести все это!
— М-да, не сладко… Сказывают, что он совсем голову потерял, метался по лагерю от палатки к палатке, упрашивал поляков, Бога ради, не покидать его, целовал с плачем руки у польских патеров…
— Ну, это дело нестаточное! Унижаться так он не стал бы! — запальчиво перебил Курбский.
— За что купил, за то и продаю. Как бы там ни было, патеры при нем остались, да задержали с собой и тысячи полторы польской шляхты.
— Что значит такая горсть против десятков тысяч русских!
— Покамест не ушли от него и казаки. Но особенно он этому бесшабашному народу, кажись, не доверяет; зачем бы ему иначе было снять осаду?
— Так где ж он теперь?
— Засел, слышно, в Севске. Но наше царское войско также двинулось туда, и, как знать? в это самое время, что мы беседуем здесь с тобой, Севск, может, уже взят, а с ним и сам вор-расстрига.
Точно оса его ужалила, Курбский сорвался с места.
— И не грех тебе, боярин, — сказал он, — давать такую кличку родному сыну царя Ивана Васильевича!
Глаза его вспыхнули при этом таким искренним, благородным гневом, что Басманов на него загляделся.