Хочу напомнить, что все-таки начальной основой нашей с Перелешиным эпистолярной дружбы была другая моя цель: максимально полно собрать поэтическое (а затем и прозаическое) наследие Арсения Несмелова, и доказать таким образом несомненную для меня антитезу: в эмиграции была не только «парижская», аполитично-лиричная тема смерти, она же «парижская нота» (или, по выражению Перелешина, возникшему куда позже, «парижская коммуна») — но как минимум и «харбинская нота», поэзия, выросшая из глубин офицерской чести отступившей на Дальней Восток армии Колчака и Каппеля. Термин «харбинская нота», кстати, в XXI веке уже прижился в литературоведении; но ведь была и «американская нота» Ильяшенко и Голохвастова (в Европе 30-х годов о ней вообще никто не слыхал, были свои «ноты» в Белграде, Таллинне, Риме — теперь уже и не берусь все сосчитать, моим делом стал русский Китай, а значит — Арсений Несмелов и Валерий Перелешин. И первый истратил почти два десятилетия на то, чтобы помочь мне собрать стихи и поэмы Несмелова; первым итогом этой работы была, кстати, вышедшая еще в СССР, еще несовершенная книга стихов и прозы Несмелова — «Без Москвы, без России» (М., «Московский рабочий», 1990) — тираж составил 50 тысяч экземпляров и ли распродался. Соавтором моим был живший в те годы в Сочи «дальневосточник» Анатолий Ревоненко; некоторые стихотворения пришлось публиковать записанными по чьей-то памяти, вклад Перелешина в эту книгу и вовсе было не измерить никакими мерками. Но все-таки, это был первый черновик издания, как и владивостокский двухтомник 2006 года кажется мне таким же черновиком. Утешает то, что буквально все, некогда печатавшееся «по памяти», через 16 лет уже нашлось в редких публикациях. Однако все это отступление сделано не потому, что Перелешин, наш помощник № 1, так уж боготворил своего учителя, Несмелова (учителем он ему был в очень малой степени: стиль поэзии совсем иной), а потому — он честно признавался в письмах, и даже не раз — что «чего не сделаешь ради любимых». А его Ариэль ничего не просил. Вот разве что еще поискать Несмелова… «Ариэль» подсказывал: зачем писать столько сонетов пятистопным ямбом, ведь шестистопный так красив! Потом подсказывал: а как же «перевернутые» сонеты, в которых терцеты стоят выше катренов? Исследователь может убедиться, что Перелешин пользовался огромным разнообразием форм «внутри» сонетного канона. Пожалуй, в этом была какая-то заслуга Ариэля. Потому как тот Ариэль, которым (по совместительству) был поэтом-переводчиком, вынужденно располагал избыточным запасом стиховедческих знаний. Мне они не пригодились, поэт (оригинальный) из меня едва ли вышел. Вышел поэт-переводчик, а это не одно и то же. Зато многое из этих познаний пригодилось Валерию Перелешину, и тому есть десятки свидетельств в нашей переписке. Перелешина избыток «переводческой темы» в моих письмах печалил (см. сонет «Возмездие» от 13 февраля 1979 года). Но он никогда не поверил бы, что я «для него же стараюсь»: менее чем через десятилетие он вернулся в Россию — для начала именно переводами.
Перелешин хоть раз на письмо да вставлял такое (от 7 июля 1978 года): «Думаю я о Вас всегда на „ты“ (смешно было бы „выкать“, постоянно чувствуя Вас рядом с собою: даже голову поворачивать не нужно). Люблю Вас многоярусно. Едва ли „как сына“: из любви к сыну книга „Ариэль“ не могла бы возникнуть <…> Ваша нежность вернула мне смысл жизни». По счастью, эти его письма ко мне если кто и читал, то только теперь и только с моего разрешения. Полагаю, это хорошо, что мы никогда не виделись. Будь я даже тем, что он насочинял — не годился бы ему в друзья тот литературный трудоголик, каким я был и навсегда останусь. Короче, не вышел бы из меня тот верленовский Люсьен Летинуа, памяти которого он демонстративно посвятил стихотворение еще в самом первом своем, харбинском сборнике. «Знающие» по этому имени должны были понять — кто и автору близок душой и телом. Но я-то был знающим по другой причине — я французский учил по биографии Верлена (правда, еще по Дюма, но… mea culpa, так быстрее и проще). Однако цитат о любви к «Ариэлю» можно привести десятки, и многие из них будут далеко не столь благочестивы. Но лучше воздержусь: как сказал Овидий по другому поводу в «Науке любви»: «Прочее знает любой» (перевод С. Шервинского). А если не знает, пусть вообразит.