Я поймал себя на том, что хихикаю, как турист, как столичный ферт, над провинциальными чудачествами незнакомого города. Еще раз я окинул взглядом ровную линию пятиэтажных домов и тут заметил в их ряду старую облупленную часовенку, в которой ныне помещалось, кажется, городское бюро справок.
Мимо этой часовенки бежали мы, щелкая затворами, мимо нее и мимо лабазов, мимо колониальной лавки Скворцова и Ко
, мимо синематографа «Эльдорадо»; бежало нас двадцать человек. В тот день мы вооружились по тревоге после сообщения о том, что нашего человека Ваньку Комарова арестовал на митинге проэсеровски настроенный полк.Я помню застывшую на бесснежном морозе грязь, тучи пыли, поднятой ледяным ветром, огромную площадь перед нами, вымощенную булыжником, и в конце площади плотную толпу шинелей — эсеровский полк.
«Тут тебе и конец придет, Павлушка», — думал я на бегу.
Обошлось. Переорали, перематерили мы эсеровских агитаторов.
Утренний поезд на Ряжск был составлен из старых зеленых вагонов с узкими окнами. В вагонах было почти пусто — в моем сидели лишь три крестьянки в плюшевых черных жакетах. Они оживленно переговаривались. Впервые за все время своего путешествия я услышал подлинно рязанский глубинный напев их речи.
— Надысь я иду, хляжу, а в тележке у яхо тра-ава-а, — рассказывала про какой-то случай одна из них.
Это «х» или «г» было легким, мягким и теплым, словно летящий пух, словно чуть шершавое поглаживание матушкиных рук.
Я вспомнил покойницу, как растерялась она, маленькая старушка в нарядной своей понёве, на вокзале того города, где я верховодил в тридцатые, как отказывалась сесть в мой «форд» — «Я в ету тялежку не сяду», — как вечером в нашей большой квартире изрекла она мне конфиденциально: «Высоко ты забрался, Павлушка, а выше-то больней падать».
К концу войны сестра написала мне в лагерь, что матери у нас больше нет, что в сорок втором году, в голодуху и осеннюю темень, пошла она во двор, в уборную, сломала ногу и на другой день скончалась. А до конца войны ограничен я был в переписке.
Ряжский поезд двигался медленно, не то что вчерашний экспресс, медленно мы выбирались из Рязани, проезжая мимо кварталов новой застройки, чахлых сонных слобод, мимо разрушенных колоколен и индустриальных объектов, пересекли реку и въехали в необъятные поля, ровно освещенные жарким спокойным солнцем. Индустрия словно платком на прощанье взмахнула нам огромным языком пламени, полыхавшим в голубом небе над высокой черной трубой. Это бесхозяйственно жгли газ.
А потом пошла тишина и маленькие станции, названия которых звучали для меня, как музыка — Старожилово, Верда, Скопин… Все это было тихой музыкой: станционные красные домики за березками, зевающий начальник станции, босой мальчишка, звонок колокола, по которому отправлялся поезд, и скрип дощатого низкого перрона…
В Ряжске был сборный пункт дезертиров. Набралось их здесь несколько тысяч. Это была разнузданная орда морально опустившихся, бешено орущих людей, а конвой наш был малочислен, слаб. Трудно сказать, почему они не перебили тогда нас, конвоиров. Должно быть, просто невозможно им было организоваться даже для такого нехитрого дела: каждый орал свое, каждый был сам за себя, никто не хотел никого слушать, но каждый боялся пули сам для себя, по отдельности. Объединились они только в своей ненависти к комиссару, приехавшему с инспекцией из Москвы.
Мы вывели их за город, в поле, и кое-как организовали в огромное гудящее, как взбешенный улей, каре. Здесь была сколочена шаткая трибунка для высокого московского комиссара.
Он подъехал в большой черной машине, сверкавшей на солнце своими медными частями. Он был весь в коже, в очках и, что очень удивило нас, абсолютно без оружия. И спутники его тоже не были вооружены.
Он поднялся на опасно качающуюся трибунку, положил руки на перила и обратил к дезертирскому безременному воинству свое узкое бледное лицо.
Что тут началось! Заревело все поле, задрожало от дикой злобы.
— Долой! — орали дезертиры.
— Приезжают командовать нами, гады!
— Сам бы вшей покормил в окопах!
— Уходи, пока цел!
— Эх, винта нет, снял бы пенсню проклятую!
— Братцы, чего ж мы смотрим в его паскудные окуляры?!
— Пошли, ребята!
Мы уже подняли винтовки для первого залпа в воздух, как вдруг над полем прокатился, как медленный гром, голос комиссара:
— Что это за люди?
Рукой он показывал на нас, конвоиров.
— Я спрашиваю, что это за люди с оружием? — снова прошел над нами голос, похожий на звук, что тянется за нынешними реактивными самолетами.
Дезертирство от неожиданности затихло, пораскрывало рты.
— Это конвой! — четко доложил один из его спутников.
— Приказываю снять конвой!
Он набрал полную грудь воздуха, очки его сверкнули, и он заревел еще более тяжелым, еще более гневным голосом, толчки которого словно отдавали у каждого в груди:
— Перед нами не белогвардейская сволочь, а революционные бойцы! Снять конвой!
В тишине, последовавшей за этим, над полем вдруг взлетела дезертирская шапка и чей-то голос выкрикнул одиночное «ура».