Это было на задах улицы Дельты. Вход прямо с улицы, четыре столика, на втором этаже маленькая гостиница. За стойкой стояла высокая худая девушка с короткой стрижкой. У нее было нежное меланхоличное лицо. Она сама готовила, сама протирала стаканы и подавала на стол. Девушка напоминала светлую тень. Приходили мужчины, от которых воняло рыбой и дизельным топливом. Стулья под ними скрипели, они пили пиво, курили, бормотали и шли обратно на берег, к ржавеющим барками и буксирам, к пропитанному илистой водой железу, к печали реки, чьи артерии открыты небытию. Девушка убирала пепельницы и бутылки и возвращалась за стойку, чтобы перевернуть кассету с попурри из английских песен: Элтон Джон, Джилберт О’Салливан, «The Carpenters», семидесятые- восьмидесятые. За окном стоял исхудавший вороной конь, запряженный в тележку на резиновых колесах. Он прятался в тени почерневшего деревянного дома, а долговязый полицейский в седьмой или двенадцатый раз за день мерил шагами занесенный песком тротуар. Чуть дальше у забора из проволоки стоял мужчина в полосатой пижаме и смотрел вдаль. Здание казалось заброшенным, но, судя по надписи, это была больница. Перед входом в отель «Сулина» росла высокая трава. Континент заканчивался, и события тоже подходили к концу, но девушка казалась воплощением спокойного ожидания того, что должно случиться вопреки всему. С едва заметной улыбкой она принесла счет и тут же вернулась в свой мир.
Или parkovaci preukaz[85]
из маленького отеля в Ружомбе-роке… Мы приехали туда поздно вечером после целого дня пути. Город пропах целлюлозной фабрикой. На фоне неба темнела черная аппликация гор. Интерьер был дешевый и одноразовый. Предметы, которые обычно делают из чего-нибудь основательного, были тут из пластика. Стены, дверь, мебель изображали что-то более приличное. В ресторанчике веселилось семейство хозяина. Двое музыкантов в белых рубашках и вишневых жилетах стояли перед клавиатурой «Ямаха» и микрофоном. У того, что пел, была толстая тетрадка с текстами. Второй наяривал так. Человек семь-восемь танцевали. В центре внимания, похоже, были две крошечные девочки — внучки шефа. У мужика лет пятидесяти было неподвижное лицо, золотые часы, золотая цепочка, и, танцуя, он силился сохранить чувство собственного достоинства. Двигались все экономно и скованно, словно старались ничего не коснуться, ничего не задеть, хотя места хватало. В этом была какая-то искусственность, как будто они в играли в незнакомую игру или впервые репетировали. Печальные слабые лампочки освещали интерьер, такой же робкий, как и гости. У женщин были высокие прически, и на каблуках они чувствовали себя неуверенно. Шеф снял пиджак и остался в сером жилете и белой рубашке. Он передвигал свое массивное тело столь бережно, словно слышал музыку впервые в жизни. Потом появилось несколько человек. Первым шел огромный мужик в черном костюме, бритый наголо и в темных очках. Похоже, это у него был такой имидж. Кто-то сзади держал букет. Они стояли и ждали, пока их поприветствуют, но никто не спешил навстречу, и они медленно продвигались в глубь безжизненного празднества, и только верзила, чей затылок был шире бритого черепа, вызывающе стоял на пороге и по-хозяйски оглядывал зал. Должно быть, они посмотрели все три серии «Крестного отца». Особенно им полюбились кадры с торжественными приемами, и теперь они пытались разыграть их в этих декорациях — позолоченный пластик люстр, искусственные цветы и обивка из свекольного дерматина, в такт вечному хиту «Соmme çi, comme çа»,[86] но будущее явно было за ними.