Но на открытом, мужественном лице Назарова ясно было написано дружелюбие. И хотя Ильицкому была неприятна непринужденная манера корнета, немного грубоватая, поручик неожиданно для себя втянулся в беседу, в тот самый длинный и откровенный разговор, которого опасался и удачно избегал в своих разъездах. При этом Ильицкий невольно перешел на небрежный тон много знающего человека, не способного ничему удивляться. Этим тоном говорили обычно в штабе главнокомандующего.
Речь шла о забастовке на магистрали Владивосток — Москва.
— Это верно, что Читинский гарнизон на стороне восставших? — Назаров выколотил трубку о каблук сапога и ждал ответа.
— Верно. И более того: забастовочные комитеты хозяйничают на железной дороге.
— Черт возьми! — воскликнул Назаров. — В какое время мы живем! Послушаешь осведомленного человека и начинаешь понимать, какое у нас тут, в Маньчжурской армии, болото. Все чего-то ждут, но никто толком ни черта не знает.
Польщенный Ильицкий ответил:
— Да, возврат к старому невозможен. Будут коренные реформы.
Он уже начал витиеватую фразу о единодушии всех слоев общества, воодушевленных царским манифестом, но в эту минуту непроизвольно тронул шпорой коня, и тот вынес его на добрых сто шагов вперед.
Однако Назаров вмиг очутился рядом с ним.
— Да неужели вы думаете, что царский манифест действительно означает серьезные перемены? — воскликнул он. — Ох, батенька, уморили! Все это чепуха! Они там, вверху, только делают вид, что вот теперь все пойдет по-другому. Фарс. Никаких не будет перемен, если снизу не ударят как следует.
— Революция? — спросил Ильицкий.
Вся эта ночь и этот разговор, который еще недавно был бы немыслим, вызывали у него странное ощущение нереальности происходящего.
— Не знаю, — откровенно и немного грустно признался Назаров, — может быть, по-старому теперь, после войны, жить будет невозможно.
Ильицкий полувопросительно заметил:
— Но ведь понемногу наводят порядок.
— А! Чего стоит этот порядок, когда на дистанции в тысячи верст хозяйничают стачечники! Я шкурой чувствую: будет такое, что нам с вами и не снилось!
Некоторое время они ехали молча. Но Назарову, видно, надо было выговориться. Он снова близко подъехал к Ильицкому:
— Что же, прикажете мне верить заверениям генерала Полковникова? Он тут недавно распинался перед солдатами, уверяя, что мы торчим здесь, в Маньчжурии, по вине железнодорожников и евреев! Ну, а солдаты, те судят по-своему.
— Как же? — спросил Ильицкий.
— А так: надо поскорее выбираться из постылой Маньчжурии. На кой нам тут!.. По домам, свои дела ждут!
Назаров говорил резко, грубо, с оскорбляющей Ильицкого прямолинейностью.
— А то, что Полковников болтает, — брехня собачья. Стачечники сами взялись за эвакуацию войск. И делают это четко, быстро, не чета нашим командирам.
— Значит, это в их интересах.
— Да, они надеются, что солдаты станут на их сторону.
— А как вы думаете?
— Не знаю. Иногда думаю так, иногда — иначе.
Назаров говорил как человек, давно мучившийся этими вопросами.
— Говорят, что читинский губернатор Холщевников сдался на милость революционерам, отдал им Читу на поток и разграбление, — с некоторым злорадством продолжал Назаров.
Ильицкий вздрогнул и поспешно ответил:
— Я этому не верю.
От Назарова не укрылось внезапное волнение Ильицкого. Он с задором продолжал:
— Но почему же? Холщевников — рухлядь, тряпка. Вспомните Ляоян. Ведь это не начальник штаба был, а чучело с огорода. Куда ему против забастовщиков!
Ильицкий промолчал: корнет был в таком запале, что возражения оказались бы бесполезными.
Сергей вспомнил свою последнюю встречу с Холщевниковым.
Генерал вызвал его поздней ночью. Это удивило Ильицкого, но посланный за ним офицер небрежно бросил:
— У генерала бессонница от всех наших дел!
Холщевников занимал виллу коммерсанта-японца, бежавшего из Маньчжурии. Окруженный пиниями дом из серого камня, с крышей, загнутой по углам, был погружен во мрак. Светились только два окна. Комнаты соединялись раздвижными дверями с традиционным изображением Фудзиямы. Двери бесшумно раздвинулись, и поручик увидел Холщевникова, сидевшего в кресле.
Сергей знал его еще полковником, Холщевников был товарищем его отца, и поразился тому, как он изменился: постарел и осунулся.
Ильицкий начал рапорт, но Холщевников прервал его, устало махнув рукой:
— Да чего там! Садись, Сергей. Я ведь просто так тебя позвал. Узнал, что ты в штабе. Как мать? Пишет?
Сергей сказал, что мать его болеет.
— А ты попроси отпуск, Сергей, мать у тебя одна. Я за тебя похлопочу у Алексея Николаевича.
Холщевников произнес имя Куропаткина с неожиданно прозвучавшей теплотой. Ильицкий вспомнил, что в постоянных спорах между Куропаткиным и наместником Алексеевым Холщевников яростно поддерживал первого и считал Алексеева виновником поражения под Вафангоу. Холщевников остро, болезненно переживал неудачи кампании.
Он говорил усталым, тихим голосом: