А сейчас «газик» бежит и бежит, накручивая на колеса километры дороги. Чем дальше, тем могущественнее горы и пропасти, тем больше снега, тем петлистее шоссе.
Впереди загораживает полнеба перевал Тюя-Ашу. На северной его стороне у входа в тоннель приютилась лавинная станция Володи Зябкина.
— Не ждет, — улыбается Макс.
Но Володя ждет. Сработал, как в большой деревне, беспроволочный телеграф. В курточке, в остроносых ботинках, уже отброшенных модой, в треухе с оторванным козырьком, он прыгает через сугробы:
— Знал: вернешься!
Рядом с бараком лавинной станции стоит другой барак. Оттуда несется дружный лай собак.
— Самые трудные соседи… коммунальная, словом, квартира, — неизвестно чему улыбается Володя. — Медицина над ними колдует. Вот она!
На крыльце стоят две девушки.
— Элла! — знакомит Володя, картинно подняв руку. Приятная темноволосая девушка с раскосыми карими глазами, матово-смуглым лицом кивает нам.
— Ниночка!
Почти девочка, тоненькая, в голубых брючках чуть ниже колен, в ярком свитере, с пышно взбитыми, выкрашенными в рыжий цвет волосами, приплясывает на пороге.
Собираемся в тесной комнатке Володи. Мы редкие гости, как с другой планеты, с летающих блюдец. Накрыт роскошный стол. Банки консервов, каша в мисках, капуста и весь запас красного вина «Киргизстан». Вместо стаканов кружки, неведомые черепушки, чашки от бритвенных; приборов.
Николай Васильевич поднимает руку:
— Друзья мои! Вы всегда упрекали меня за высокопарность. Но я таков, и меня не изменить… В этом, понимаете ли, все. Нет подвига, равного терпению. Нет счастья, равного удовлетворению. Нет дара, равного дружбе. Сегодня мы снова вместе. За то, чтобы на всю жизнь!
Меня охватывает почти забытое чувство полного и блаженного покоя. Я пью вино. Теперь снова дома. У нас дом не там, где родились и живем, а где друзья и работа — настоящая работа, наслаждение, радость и жизнь.
Хмель ударяет в голову. Я смутно понимаю Володю, который что-то толкует о пике Нансена и Хан-Тенгри.
— О женщина — сосуд нектара, источник наслаждений! — шутит Макс, галантно ухаживая за Ниночкой. — Не будь у нас женщин, мы бы стали пещерными людьми!
— Перестаньте болтать глупости! — Ниночка передергивает плечиками и садится напротив, оттеснив Володю. Но Володя, пытаясь дотянуться до меня, почти ложится на стол и твердит свое:
— Помнишь, как мы переправлялись через Сарыджаз? А?
Я все помню. Только сейчас не могу об этом говорить. Перед глазами стол плывет, тени от лампочки плывут, журнальные красотки на стенах плывут. Делаю усилие над собой, тогда из нечеткости окружающего выплывает то возбужденное лицо Макса с седой бородкой клинышком и блестящей лысиной, то Володя с капельками пота на носу и потемневшими кудряшками, то пухлые, чуть приоткрытые, как у Брижжит Бардо, губы Ниночки.
Я отвык от высоты. А Тюя-Ашу почти на три километра возвышается над уровнем моря. В крови, отравленной вином, скапливается, говорят, много углекислоты, и поэтому голову начинает разрывать боль.
— Не курите, мальчишки! — доносится издалека голос Ниночки.
— А помнишь Сарыджаз? — бубнит Володя.
«Не уходи, тебя я умоляю! Слова любви стократ я повторю», — дребезжит тенорком Макс.
Потом и голоса уплывают, переходят в неясный гомон…
Кто-то сильно сжимает плечо:
— Выйдем.
Я послушно поднимаюсь. Спотыкаясь о скамейки, выходим наружу. Света нет. Только луна. Она выбелила горную пустыню вокруг нас. Голубыми спинами горбятся вершины. За ними угадывается Ала-Кок — «святая зеленая гора». Я ее никогда не видел зеленой. Здесь ничто зеленое не растет. Но может быть, древний путник, который шел караванной тропой и взбирался на вечно холодный наш перевал, все же нашел на ней верблюжью колючку и с радости нарек гору святой и зеленой. За Ала-Коком бледнеет пик Отважный, отвесный и острый, как зуб. И дальше тянутся горы. Все горы и горы до самой Ферганы.
— Приложи льдинку ко лбу, пройдет…
Теперь я узнаю голос Макса. Ветер приводит меня в чувство. Голова не совсем чугунная, кровь стучит, движется.
— Надолго к нам?
— Не знаю. Только я… сильно о вас соскучился, сильно…
У меня возникает желание прижаться к груди старого друга и заплакать, рассказать ему, как бесполезно жил с тех пор, как расстались.
Николай Васильевич стискивает мои плечи:
— И мы, старина, тоже скучали. Мы как братья сейчас, даже ближе братьев…
— Ты иди, Макс, одному постоять хочется, — прошу я, потом прислоняюсь к холодной стене и закрываю глаза. Вокруг неземная, глубокая, жуткая тишина. Не шуршит даже поземка у ног. Лицо ощущает острую и прозрачную прохладу, которой ночью дышат зимние горы.
Теперь со мной друзья. И горы, и снега, и лыжные тропки к дальним лоткам у лавиносборов. Морозный воздух вливается в легкие. Внизу под перевалом зажигается крохотный огонек. Кто-то отчаянный гонит машину в ночь. Часа через два он будет у нас. Огонек то пропадает, то маячит снова — карабкается на перевал. Какая-же нелегкая несет тебя, шофер? Спал бы ты лучше, спал…