И все теплеют от удивления, что вот, оказывается, в наших широтах еще не все промерзло насквозь, есть еще у нас свои Гольфстримы!
А Гольфстрим течет.
Сначала у самой поверхности, как это бывает у молодых и горячих, а потом все глубже и глубже…
Глубже и глубже…
И вот уже над ним два километра воды.
Течет Гольфстрим, а соседние воды его охлаждают:
— Куда ты спешишь, Гольфстрим? Чего горячишься? Пора бы тебе поостыть. Там, наверху, знаешь, какие льды? Их, Гольфстрим, не согреешь…
Гольфстрим уже и сам понимает, что их не согреешь. Теперь он все понимает — на такой глубине.
И он остывает.
И поворачивает назад.
Потому что, когда остынешь, всегда поворачиваешь назад.
Теперь ему спешить совсем некуда, и он движется с прохладцей — полкилометра в час. На глубине почти в три километра.
А над ним, текущим с севера на юг, течет он, Гольфстрим, с юга на север. Молодой и горячий, со скоростью девяти километров в час.
И северные моря теплеют от удивления, что вот, оказывается, в их широтах еще не все промерзло насквозь, что есть у них свои Гольфстримы.
У вулканов много тепла, которое они спешат поскорей отдать и потому извергают его, обжигая, но не согревая…
Теплоту ведь тоже нужно уметь отдать. Чтобы благие порывы не стали стихийными бедствиями.
Красивые, до чего же они красивые, перистые облака!
Легкие, белоснежные, они не только не закрывают солнечный свет, а даже как будто его излучают. Перед восходом они алеют в предчувствии дня, а на закате алеют в предчувствии ночи. Они рады и дню и ночи, потому что они высоки, потому что они далеки от всего, что составляет на земле день и ночь…
Перистые облака… Они никогда не собираются в тучу, как эти серые, плывущие над самой землей. Они не толпятся, не мечут громы и молнии, они выше всего этого, намного, намного выше и — спокойно плывут, держась друг от друга особняком, всегда ясные и светлые, безоблачные облака.
Откуда в них эта безоблачность, эта полная безмятежность?
Перистые облака холодны, они состоят из льда, и нет в них ни капельки, способы ой упасть на землю слезой или живительной влагой. И не они орошают землю дождем — ее орошают вот эти серые тучи, грозные и мятежные, мечущие громы и молнии, но — припадающие к самой земле, отдающие ей себя… Земные, вечно хмурые тучи…
А над ними — перистые облака.
Вертикальное положение дерева для отдельных его частей не такое уж идеальное положение: корни дерева глубоко под землей, а вершина где-то под облаками. И сравняться они могут лишь тогда, когда дерево примет горизонтальное положение…
А что такое для дерева горизонтальное положение?
Тут уже объяснять нечего. Оно и подавно не идеал.
С этой точки зрения интересен опыт новозеландского Рождественского дерева, у которого многие корни не достигают земли. Правда, с вершиной они пока не сравнялись, но уже с землей не имеют ничего общего.
Конечно, не все корни Рождественского дерева порывают с землей. Некоторые еще, как говорят, держатся за старое. Но с другой стороны, если б некоторые не держались за старое, то на чем бы держалось все это новое?
Так все-таки — где идеал?
— Уж во всяком случае не там, где корни дерева порывают с землей, где они стараются выйти в вершины…
— Послушайте, послушайте! Это говорит дерево Буджум. Из Нижней Калифорнии.
— Плохо, когда все чувствуют себя вершинами. Хорошо, когда все чувствуют себя корнями.
Так говорит дерево Буджум, и у него есть свой опыт.
У дерева Буджум корни не рвутся в вершины, но зато вершина не прочь стать корнем. Она делает это просто и без всякого сожаления: наклоняется вниз, углубляется в землю, и у Буджума оказываются два корня, которые кормят его с двух сторон.
И дело здесь не в усиленной кормежке, не в повышении благосостояния (что само по себе тоже немаловажно), а в том, что у Буджума вершины не противопоставляют себя корням, а потому и корни не стремятся порвать с землей, чтобы выйти в вершины.
Здесь каждый корень чувствует себя вершиной, не порывая с землей. И вершина чувствует себя корнем, оставаясь вершиной.
Просто, кажется?
Просто, когда это объясняешь корням.
И совсем не просто, когда это объясняешь вершинам.
Живет на свете Баобаб — как ободрение всем живущим.
За свои пять тысяч лет он многое повидал. Рождение и гибель держав, величие и падение фараонов. Ураганы, несущие смерть. Потопы, несущие смерть. Пожары, несущие смерть. Дикие табуны и дикие орды…
Но живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
Его рубили, ломали и жгли, с него сдирали кожу, с живого. Его пытались сломать, пытались согнуть, но как его согнешь, когда у него тридцать метров в обхвате? Были землетрясения, все вокруг сотрясалось, а он стоял, как положено стоять тем, кто намерен простоять тысячелетия. И все, что было срублено, содрано с него, — отросло.
Пожары прожгли его насквозь, выжгли самую сердцевину. Но он все равно живет. И цветет. Когда отцвели державы и фараоны, отшумели и пожары, и потопы, и дикие орды, и табуны — он все равно цветет, он живет. И даже не затвердел от всех этих испытаний.