По-прежнему дышим широко открытым ртом, губы и даже кончик языка как бы спеклись, покрылись сетью мелких ранок. Мы ничего не пили со вчерашнего утра. Если полизать кусочек льда, это не утолит жажду, а только вызовет боль в израненном рту. А мне еще, кроме того, докучает сильная боль в горле. Оно начало болеть уже во время нашего подъема на вершину, два дня назад. У меня возникло опасение, что в горле образуется нарыв, но… я утаил это, не сказал товарищам. Поступок этот оправдать нельзя. Ведь могло получиться так, что товарищам пришлось бы меня сопровождать вниз. И это сорвало бы штурм вершины. Однако мысль о том, чтобы отказаться от победы над восточной стеной Аконкагуа, была невыносима. Чувствовал я себя ужасно, мечтал о медицинской помощи…
Наш врач Доравский был в это время уже на главной базе, на дне долины Релинчос, в трех тысячах метров под нами. Я очень ясно видел с места нашей ночевки этот лагерь, вернее, светлое пятно освещенной изнутри палатки во тьме долины. Минуту спустя возле этого пятна блеснул и погас другой огонек. Я мог отлично представить себе сцену, которая разыгралась там, внизу, в этот момент. Это Адам, такой педантичный Адам, делает свой ежедневный, а точнее, еженощный замер охлаждающей способности воздуха и его влажности. Вылезет из палатки; осветит фонариком аппараты и дает сигнал доктору, чтобы тот точно отмечал время: «Внимание… Раз, два, три… хоп!» Я ясно представлял себе также Доравского, который в этот момент нажимает на секундомер. В памяти вставали и другие картины — картины великолепных удобств в каких-нибудь трех тысячах метров под нами. Там теплые спальные мешки, мягкие овечьи шкуры, вытащенные из-под седел мулов; шумит, наверно, примус, разогревается пища. А главное, у них есть столько воды, что можно пить, пить и пить, а потом погрузить в нее лицо… и опять пить! Там можно, наконец, спокойно дышать; сердце не бьется так безумно, и в ушах не шумит кровь. Когда мы туда попадем? Через два дня? Через три? Попадем ли вообще?
Нас окружала настоящая космическая тишина. Какая-то абсолютная тишина. Время от времени ее нарушал только гул трескавшегося где-то от сильного мороза ледника, ну и… шум крови в ушах.
Как бы подвешенные между землей и небом, усеянным миллионами мерцающих звезд, у самой вершины колосса Анд, Аконкагуа, Отца Гор, перед лицом равнодушной ко всему природы, два застигнутых бедой человеческих существа отчаянно цеплялись за жизнь, боролись за сохранение ее убывающих остатков. Две живые искорки среди извечного холода ледников. Где-то вдали, в огромных городах! кипела жизнь, горели страсти, рождались идеи, сражались за власть, добывали или теряли условную ценность деньги, весь цивилизованный мир потрясали вести о новых открытиях, вспышках эпидемий или войнах… Что все это тогда значило для нас? Какую ценность представляло богатство, если за все сокровища мира нельзя было достать… теплого спального мешка, всунуть в него окоченевшее тело и выпить стакан самой обыкновенной воды, хотя бы чуть-чуть теплой?..
Инстинкт, извечный животный инстинкт повелевал нам тогда сконцентрировать все свои мысли и всю силу воли, чтобы продержаться, не заснуть, не замерзнуть, не позволить ногам мерзнуть, не допустить утраты чувствительности пальцев рук. Не позволить ни на минуту ослабнуть воле к борьбе… Мы боролись за жизнь!
Я старался беспрерывно двигать пальцами ног; под тройным слоем рукавиц проделывал замысловатые упражнения пальцами рук. К этому же я понуждал и своего друга. Все время подталкивал его и монотонно, но настойчиво твердил, прямо-таки вдалбливал одно и то же:
— Кок, не спи! Нельзя спать! Шевели пальцами!
— Я не сплю… знаю, что нельзя спать… Оставь меня в покое!..
Нет! Я не давал ему покоя. Если бы не состояние его сердца, я говорил бы и более резкие слова, чтобы заставить его выполнять разогревающие движения. Зная, как угнетающе действует однообразие, я испугался вдруг, что постоянно повторяемое: «Не спи, нельзя» — в конечном счете утратит свое воздействие. Я сменил тактику.
Кок увлекался театром, любил поэзию. Я старался вырвать еш из цепких объятий апатии:
— Кок! Никак не могу припомнить продолжение этих строчек… Помнишь сцену, где Сирано де Бержерак декламирует: «Вот гасконские юнаки! Дармоеды! Забияки!..»
Черт знает, почему именно эти строки пришли мне в голову. Может, когда-то мы с Коком рассуждали на эту тему, или просто у меня была сильная лихорадка (ох, этот нарыв в горле!). Как бы там ни было — я добился желаемого. Кок оживился и припомнил следующий стих. Я декламировал, слегка подталкивая его.
Вдруг мне послышалось, будто он что-то бормочет. Кок сидел скорчившись, словно свернувшись в клубок. Я наклонился, спрашивая, в чем дело.
— Не валяй дурака… Отстань… Дай хоть немножко поспать…Я притворился разгневанным. Отругал его, назвал человеком совершенно лишенным всякого чувства красоты, кричал, что таким, как он, надо запретить ходить в горы, потому что они не умеют ценить их. Заявил даже, что такой прекрасной ночи, как сегодняшняя наверняка не будет нам дано пережить второй раз.