Я считался командиром III кавалерийского корпуса, со мною был громадный штаб, и при мне было казначейство с двумя миллионами рублей денег, но все дни мои проходили в разговорах с казаками. Все неудержимо хлынуло на Дон. Не к Каледину, чтобы сражаться против большевиков, отстаивая свободу Дона, а домой в свои станицы, чтобы ничего не делать и отдыхать, не чувствуя и не понимая страшного позора нации.
Они готовы были какою угодно ценою ехать по домам. И приходилось часами уговаривать их, чтобы ехали-то они, хотя бы, честно, с оружием и знаменами.
Это было то же дезертирство с фронта, которое охватило пехоту, но пехота бежала беспорядочно, толпами, а это было организованное дезертирство, где люди ехали сотнями, со своими офицерами в полном порядке, но не все ли равно – они ехали домой, ехали с фронта, покидая позиции, они были дезертирами. Я говорил им это, говорил часами. Они слушали меня, убеждались как будто, и после трех-четырехчасовых разговоров наступало молчание, лица становились упрямыми, и кто-нибудь говорил общую всем мысль.
– Когда же, господин генерал, будет нам отправка?
Одна мысль, одна мечта была у них –
Ответ от Каледина получился в виде нервно, порывисто написанного на листе почтовой бумаги письма. Каледин соглашался со мною, но писал, что это невозможно, что у него для этого нет власти. Я понял, что он плывет по течению, а течение несло неудержимо к большевикам.
12-го ноября 1-ая Донская дивнзия потекла на Дон и успокоилась, но начала волноваться Уссурийская конная дивизия, требуя отправки ее на Дальний Восток. Это не входило в мои планы. Я хотел отправить ее тоже на Дон, где она могла бы быть полезной. Но комитет дивизии поехал сам в ставку к Крыленко и добился от него пропуска на восток.
6 декабря началась отправка эшелонов Уссурийской конной дивизии. В середине декабря в Великих Луках, переполненных большевистскими пехотными полками, оставался только прикомандированный к корпусу 3-й Уральский казачий полк и команды штаба корпуса. Уральские казаки одиночным порядком уходили по домам, и полк таял с каждым днем. Моя квартира охранялась только моим денщиком и вестовым, спавшими так крепко, что разбудить их было не легко. Но большевики еще не определили своего отношения к казакам и казачеству. Казаки были как бы государство в государстве, и их пока не трогали, с ними заигрывали. Так, 6 декабря начальник пехотного гарнизона полковник Патрикеев отдал приказ о снятии погон и знаков отличий, но сейчас же добавил, что это не касается частей ІІІ корпуса, которые, как казачьи, имеют право продолжать носить погоны, так как управляются своими законами. С местным комиссаром Пучковым мы жили дружно. Он, хотя и называл себя большевиком, но оказался ярым монархистом, офицеры штаба корпуса часто бывали у него, дело всегда оканчивалось выпивкой и воспоминаниями отнюдь не большевистского характера. Я решил использовать это выгодное положение и добиться пропуска для штаба корпуса в Пятигорск для расформирования. Моя цель была остановить эшелон в Великокняжеской и передать все имущество корпуса Каледину. Имущество было не малое. Оставалось полмиллиона денег, было более тысячи комплектов прекрасного обмундирования, вагон чая, вагон сахара, несколько автомобилей, аппарат Юза, радиостанция и т. д. Генерала Солнышкина я командировал в ставку, и он, благодаря личному знакомству с Бонч-Бруевичем, бывшим начальником штаба у Крыленко, и генералом Раттелем, начальником военных сообщений, добился назначения эшелона на Пятигорск и пропусков.
Дело это шло медленно, а положение наше в Великих Луках становилось очень тяжелым. Последние казаки покидали город, мы оставались одни. Носить погоны больше стало немыслимо. Солдаты с ножами охотились за офицерами. Но снимать погоны мы считали для себя оскорбительным и потому 21-го декабря все переоделись в штатское. Однако это не улучшило положения. Нас знали в лицо и готовились расправиться с нами и особенно со мной. Я каждый день ездил верхом. Раз за мною погнались солдаты с ножами, другой раз в деревне стреляли по мне.