Читаем На золотом крыльце сидели полностью

Однажды, рассказал Миша, горел дом на соседней улице, маленький деревянный дом, и он залез внутрь помогать пожарным, внутри всё в дыму, и мечется у комода пожилая женщина с суровым таким прокуренным лицом фронтовички. Миша к ней, начал ящики дергать — они вполне выдвигаются, и в них белье и все, что бывает в комодах, а она даже и не думает все это спасать. «Да вот этот не открывается!» — стонет. «А что там?» — спрашивает Миша. «Партийный билет там!» Миша думает: вот это да! Тут добро гибнет, а она о корочках. Давай он скорее спасать барахло из комода этой коммунистки, но тут скомандовали: «Все из дома! Сейчас рухнет перекрытие!» Он ее в окошко выпихивать — сопротивляется. Наверное, тронулась маленько. Но ничего, вытолкал.

— Миша, — осторожно спрашиваю я. — А где это было? Мне кажется, я знаю эту женщину.

Э, да мы с тобой земляки. И ты, значит, спасал мою маму...

Стало быть, Миша, мы, за поколение до тебя, попирали ту же самую траву босыми ногами и колесами наших мотоциклов.

У нас была отличная компания, летом мы валялись на пляже, играли в карты, плавали и гоняли на мотоциклах — в нашей почти деревне мы ездили тогда без прав и без шлемов, и даже босиком; всегдашняя готовность побежать, прыгнуть, нырнуть и поплыть; физически мочь всё — вот что у нас ценилось, я и сейчас это ценю; а однажды я посадила на мотоцикл подругу и повезла ее по какой-то ее надобности в деревню за двадцать километров, и в чистом поле среди ржи, на взгорке мотоцикл мой заглох, и я не знала, что с ним; мы оказались вполне в идиотском положении на пустой полевой дороге: движение здесь — одна машина в сутки; и тут вдруг послышался звук до боли знакомого мотора — издалека, он ехал сюда, какое счастье, боже мой, да и кто бы он был, мой мальчик, если бы не умел оказываться в самый нужный момент на нужном месте, я глядела навстречу, растерявшись от счастья, а он остановился, запрокинул голову, как он это делал всегда, и смеялся, и зубы его сияли на солнце.

Подравшиеся наши, порезавшиеся пассажиры лежат у меня порознь: один в изоляторе, другой — в двухкоечном лазарете. Чтоб не схватились еще раз.

— А чего он! — жалуются мне друг на друга.

Перевязываю. Подолгу отмачиваю повязки в фурацилине. Чтоб не больно им, собакам.

Очень разные. Коля все время виновато и просяще улыбается. Он в этой драке потерпевший. Сначала я боялась исповедей. Исповеди — мое бедствие. Стоит нацепить фонендоскоп и прислушаться к сердцебиению и дыханию, как тут же эта внимательность прочитывается в универсальном смысле — и человек принимается рассказывать мне всю свою жизнь.

К счастью, Коля не мог связать больше двух слов, на третьем только руками поводил. А второй, Гапирсон, — гордый. Не исповедуется и ничего ни у кого не спрашивает: сам знает.

Но по два словечка Коля все же рассказал. Естественно, сидел. Естественно, не раз. И, конечно же, любовь (вот она уже где у меня!). Вышел из тюрьмы — взял одну, стал жить, а к ней прежний освободился. «Ну, так он или я?» — «Не знаю». — «Ну, тебе хорошо с ним?» — «Не знаю». — «Может, тебе с ним плохо?» — «Может. Не знаю». — «Так как же будем?» — Пожимание плеч. И — ничего не понимают, что с ними происходит, и оттого равнодушны к своей участи. На собственную жизнь глядят, как в кино.

А до тюрьмы у него была другая, но Коля ее забыл — не от плохого отношения, а по недостатку памяти: просидел три года и за этот срок нечаянно забыл. Она, скорее всего, не заметила этого.

На нашей деревянной улице жила такая. Родила одного, другого, а третьего оставила в роддоме. Решила, видимо, что это несправедливо и невыгодно — кормить троих. Ходит, и лицо ее ничего не выражает: ничего не берет из мира и ничего ему не отдает. Взгляд как прахом присыпан. Ее старая мать на расспросы соседок отмахивается: «А, я не знаю!» И, правда, не знает. И знать не старается. Едят, спят — ну, значит, и живут, чего еще?

Коля такой же — с сонным взглядом без памяти. Сон жизни.

И оставленный тот ребенок вырастет тоже без памяти, с таким же сонным взглядом. Ему не будет больно. Жизнь их заранее анестезирует.

Впрочем, бог даст, его взяли какие-нибудь бездетные супруги. И бог даст чужой женщине терпения и сил, как он дает их родившей матери вместе с молоком для кормления.

Даст, бог все даст.

Коля ждет от меня ответа на его корявые исповеди. Я должна как-то  о т н е с т и с ь  к этому всему. Но как?

Поменяй, Коля, жизнь? Иди, Коля, пахать на великую стройку? Какая там стройка, он весь податливый, нетвердый, как пластилин, приминается, куда ни нажми, от одного взгляда приминается, слабый, пьющий и обреченный быть тем, что он есть. Не вырваться ему из круга судьбы. Иди, Коля, воруй дальше? Воруй-садись, воруй-садись, такая твоя планида?

Я прячусь в конкретность забот: приготовить раствор, перевязочные материалы... Некогда мне думать за них...

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Судьба. Книга 1
Судьба. Книга 1

Роман «Судьба» Хидыра Дерьяева — популярнейшее произведение туркменской советской литературы. Писатель замыслил широкое эпическое полотно из жизни своего народа, которое должно вобрать в себя множество эпизодов, событий, людских судеб, сложных, трагических, противоречивых, и показать путь трудящихся в революцию. Предлагаемая вниманию читателей книга — лишь зачин, начало будущей эпопеи, но тем не менее это цельное и законченное произведение. Это — первая встреча автора с русским читателем, хотя и Хидыр Дерьяев — старейший туркменский писатель, а книга его — первый роман в туркменской реалистической прозе. «Судьба» — взволнованный рассказ о давних событиях, о дореволюционном ауле, о людях, населяющих его, разных, не похожих друг на друга. Рассказы о судьбах героев романа вырастают в сложное, многоплановое повествование о судьбе целого народа.

Хидыр Дерьяев

Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза / Роман