Читаем На золотом крыльце сидели полностью

Мою мать Лидия Васильевна тоже когда-то учила, такая она была уже старая. Когда на уроке Люба спросила ее: «А Москва — большая?», Лидия Васильевна подумала немного и значительно назвала самую большую протяженность, какую только могла помыслить: «Двадцать километров!» И мы все ужаснулись огромности нереальной, несбыточной для нас Москвы. Единственно доступный нам по жизни город Климов назывался в деревне просто: Город. Так же, как единственная ягода наших степей — клубника — называлась просто: ягода.

Мы сидели с Любой за одной партой. В самый первый день, когда мы пришли в класс, девочки окружили нас, и Люба, свысока поглядывая на всех, объяснила: «Это моя подруга. Ева». Девочки оробели. Они все были Гали и Люды.

— Ева, — повторила одна завороженно и улыбнулась, стесняясь криво растущих зубов.

И тут я увидела впереди, за первой партой, Толю Вителина — он был весь на виду.

Только бы не оглянулся.

Ноги девочек вокруг меня кружком на коричневом полу, стены белые, мел, свет за синими переплетами, и стволы тополей опять поднимаются вверх, как на фестивале, от стволов тянутся ветки, и за ними облака укрываются за невидимый край — ну, что-нибудь, чтобы можно было заплакать, пусть кто-нибудь подбежит и ударит, чтобы упасть на парту, закрыть лицо и чтобы никто не спросил, что со мной, ведь я не знаю, что со мной, но если он оглянется, я заплачу.

Наверное, потому, что я сильно хотела его увидеть.

Пойти к тете Вере, вертелось в голове, зачем — не помню, — ах да, пойти к тете Вере и почитать ту истлевшую книжку, где написано: «Тебя от ранней зари ищу я».

Он все-таки оглянулся, но я уже не заплакала: привыкла.

Лидия Васильевна на первом уроке сказала: «Ребята, у нас новенькая, Дуся Паринова». А Люба поправила ее: «Ева». По классу прошел шум, кто-то шепнул: «Дуня»; кто-то подхватил: «Дуся»; кто-то сказал: «Барыня». Глупые, бедные, бедные дети, как они кривили рты, хихикали и оглядывались на меня. Девочки бросались драться на ближайших мальчишек, чтобы защитить меня, свое экзотическое достояние. Лидия Васильевна прикрикнула: «Тихо!»

Он не оглянулся.

«Дуню» сразу забыли, но осталось прозвище Барыня, обязательное по правилам детства.

«Барыня, дай списать!» — «На».

Никогда не просил списать Толя: отличник. И еще Павлуха Каждан: гордый двоечник, цыгановы глаза — я однажды оглянулась на их упорный взгляд. Лидия Васильевна хотела «прикрепить» его ко мне по русскому языку. Он покраснел так, что налились глаза, и зло ответил:

— Принести кнопки для прикрепления?

— Не дерзи, — ответила Лидия Васильевна. — Ничего тут обидного нет, просто будешь учить уроки с Евой, будешь ходить к ней домой. Дома у нее прекрасные условия.

— Это я сам буду решать, к кому мне ходить домой, — сказал Павлуха.

— Твое дело, Каждан, можешь оставаться двоечником, — обиделась Лидия Васильевна.

Я так думаю, она его понимала.

Только бы не оглянулся Толя. Я смотрела сбоку на его разогретый от окна румянец, и меня тянуло дотронуться до его щеки — только кончиком пальца, чтобы ничего в нем не повредить. На перемене я подходила к Гале, которая сидела за ним на второй парте, спросить что-нибудь, а сама тайком разглядывала вблизи пушок на розовой коже и впрыснутый просвечивающий румянец. Нежные пятна розовой крови... Глядя на них, я медленно запутывалась в каких-то невольничьих тропиках, в заколдованном мареве — и было ясно, что никто до меня здесь не был, никто из тех, кого я знаю, и названия для этого не найти.

Любовь — такое слово было: позорная дразнилка вроде моего несчастного имени Дуня — оно не годилось. Со мной случилось что-то другое, внеязычное, и я чувствовала с испугом, молча, догадываясь: это моя избранность, моя исключительная судьба, не видимая никому. И я хранила ее в тайне, чтобы никто не позавидовал мне.

Пресветлая осень поспела, осыпалась, устелила школьный двор желтыми листьями. На переменах грызли початки вареной кукурузы, мальчишки гонялись за девчонками по шуршащему двору, чтобы дергать за косы, и за мной гонялись с особенным пристрастием, привлеченные, как пчелы неуловимым запахом, тем счастьем, которое монопольно копилось во мне и зрело для будущей жизни. Это я так догадывалась. Потом оказалось, что просто у меня были длинные косы, и я была новенькая.

Толя Вителин не бегал на переменках, не гонялся за девчонками, и у меня всегда оставалась власть, если захочется, бросить всех, вернуться в класс и, сколько влезет, держать его — всего, с головы до ног; как кошка мышь, — в охвате зрения. Это было то изобилие, которое только и могло пребывать в царственном центре мира, помещенном во мне. Но я боялась: вдруг он оглянется, и я поскользнусь в его глаза.

* * *

Наш саманный сельсоветовский дом оказался холодным, зимой углы промерзли, отсырели и потемнели от пятен. Он стоял на краю села, дальше шла снежная степь — вечерами после заката на сугробах лежали фиолетовые тени, и в самой близи от нашего огорода начиналось смертное единовластье холода. Голое, без лучей, зимнее солнце целые дни студило землю.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Судьба. Книга 1
Судьба. Книга 1

Роман «Судьба» Хидыра Дерьяева — популярнейшее произведение туркменской советской литературы. Писатель замыслил широкое эпическое полотно из жизни своего народа, которое должно вобрать в себя множество эпизодов, событий, людских судеб, сложных, трагических, противоречивых, и показать путь трудящихся в революцию. Предлагаемая вниманию читателей книга — лишь зачин, начало будущей эпопеи, но тем не менее это цельное и законченное произведение. Это — первая встреча автора с русским читателем, хотя и Хидыр Дерьяев — старейший туркменский писатель, а книга его — первый роман в туркменской реалистической прозе. «Судьба» — взволнованный рассказ о давних событиях, о дореволюционном ауле, о людях, населяющих его, разных, не похожих друг на друга. Рассказы о судьбах героев романа вырастают в сложное, многоплановое повествование о судьбе целого народа.

Хидыр Дерьяев

Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза / Роман