На третий день, в воскресенье вечером, я ходил гулять по окрестностям и возвратился домой уже в сумерках. Моя комедия отлично подвигалось у меня в голове. Во время ходьбы я придумал последнее действие с такими комичными положениями, что сам про себя весело хохотал над ними. Вдруг, проходя мимо окна своей комнаты, чтобы войти на крыльцо, находившееся по другую сторону дома, я увидел в нем то милое девичье личико, которое стало мне так дорого. За мелким переплетом стекол отчетливо обрисовывалась вся фигура девушки, в том же полинялом лиловом платье с кружевами и со сложенными на груди красивыми руками, такая, какой она привиделась мне в первый раз в углу комнаты, в кресле. Разница была лишь в том, что тогда, сообразно ее сидячему положению, руки девушки были на коленях, а теперь покоились на груди; сама же девушка стояла у окна, и ее глаза были пристально устремлены на дорогу, вившуюся между отдельными усадьбами деревушки и терявшуюся в горах. В этих темных глазах было такое задумчивое и печальное выражение, что у меня от жалости замерло сердце. Я остановился как очарованный и смотрел сквозь ветви отделявшего меня от окна розового куста до тех пор, пока прелестное видение не отошло в глубь комнаты и не скрылось в темноте.
Я поспешил в эту комнату, но она была пуста; я повысил голос и спросил, кто тут. Но мне ответила одна мертвая тишина. Мною овладело опасение, что у меня начинаются галлюцинации. Между тем все происходившее очень просто можно было объяснить тем, что моя мысль, хотя и против моей воли, была занята интересным портретом; но правда, в данное время я совсем и не думал о нем, занятый работой моего воображения. Я всячески старался отогнать от себя навязчивое «наваждение», но ничто не помогало, а следующий случай даже усилил его. Перед тем как лечь спать, я достал из шкафа одну из старых книг и уселся с нею под лампой. Книга оказалась сборником стихотворений неведомого поэта. Видимо, эти стихи старого сентиментального пошиба, много раз перечитывались. Некоторые особенно мелодраматические места были подчеркнуты карандашом и на полях высказывалось одобрение им, как это часто делалось раньше, да и делается некоторыми чувствительными читательницами и теперь, потому что, что бы ни говорили циники с Флит-стрит, человеческое сердце вовсе не настолько окаменело за последние десятилетия, как это мерещится им. Особенною симпатией владелицы книги пользовалось одно из стихотворений о том, как уезжает милый, покидая в слезах свою милую. Оно было написано в таком наивном тоне и, в сущности, так плохо, что при других обстоятельствах возбудило бы во мне только веселость и насмешки. Но, читая его в связи с теми трогательными примечаниями, которыми были исписаны вокруг него поля, я чувствовал нечто другое, вовсе не желание смеяться. Я понял, что в этом немудреном стихотворении заключалась вся история бывшей обладательницы этой книги, — история старая как мир, но вечно новая и тяжелая для того единственного сердца, которому приходится в первый раз переживать ее.
У меня не было никакого основания отождествлять владелицу этой книги с оригиналом портрета, за исключением разве соответствия между тонким и нервным почерком первой и такими же тонкими и подвижными чертами лица последнего. Но я инстинктивно почувствовал, что это одно и то же лицо, и я постепенно, шаг за шагом, решил проследить неизвестную мне историю жизни моей давнишней случайной знакомой.
Утром следующего дня, когда моя хозяйка убирала остатки моего завтрака, я снова попытался разузнать о том, что так заинтересовало меня.
— Если я уеду и забуду что-нибудь из своих книг, бумаг или вещей, то будьте добры переслать их мне по моему городскому адресу, который я вам оставлю, — начал я издалека. — Со мной это бывает. Я думаю, и с другими вашими жильцами случалось это, — добавил я как бы в свое оправдание и вместе с тем сам удивился грубой постановке своего вопроса, так явно выдававшего мою «заднюю» мысль.
— Нет, насколько могу припомнить, ни с кем из наших жильцов этого не случалось, — совершенно спокойно ответила хозяйка. — Только те вещи и остались у нас, которые принадлежали молодой леди, жившей у нас, и здесь же умершей.
— В этой комнате? — подхватил я.
— О нет, не в этой, собственно, комнате, — поспешила возразить хозяйка, видимо, пораженная моим взволнованным голосом. — Мы успели снести ее наверх, где она немного спустя и умерла. Она приехала сюда уже совершенно больная. Если бы мы знали это, то не пустили бы ее к себе. Люди избегают домов, в которых кто-нибудь умер, как будто есть такие дома, в которых никто никогда не умирал. И действительно, после того у нас никто не останавливался. Наверное, не остановились бы и вы, если бы знали, не так ли? И я, быть может, напрасно вам проговорилась, или вы, как писатель, чужды этих глупых предрассудков? — полувызывающе-полушутливо продолжала она.
— Совершенно чужд, — уверил я ее и поспешил спросить: — А у вас что-нибудь осталось после умершей?