Помню, как в Коктебеле два среднеазиатских писателя внушали мне прямо противоположные мысли. В одно ухо поёт “куштун”, в другое “пуштун”. Я отмалчивался изо всех сил. Чёрное море без остановки гнало свои волны на Коктебельскую набережную. В Афганистане гибли лучшие русские парни. Покинул я тогда гостеприимный писательский дом и поехал в Смоленск, чтобы посоветоваться с отцом...
В Орле была железнодорожная пересадка. В Смоленске без труда сел я на дребезжащий автобус, вёзший людей на Духовщину. Чем ближе подъезжал я к местам, где погиб Иван Фёдорович, тем большее волнение теснилось в груди... Вот и райцентр, нужный мне. Лейтенант районного военкомата показался мне слишком несерьёзным. Равнодушие к моему приезду сквозило в его неторопливых словах. Флегматичное отношение к минувшей войне меня оскорбляло. Но вот он достал списки захоронений по Духовщинскому району Смоленской области... Не списки фамилий, а всего лишь названия братских могил. Я вспомнил свой опыт “облагораживания” братских могил в Красном Селе, когда я служил действительную. Впервые осознал родство отцовской судьбы и судьбы своей, ведь отец в 25—26-м годах служил действительную именно в Красном Селе. Под Ленинградом же его и ранило во время войны, о чём он говорил в письме тёте Любе. Как мы “облагораживали” воинские захоронения, лучше не вспоминать. Я подумал, что здесь, на Духовщине, это происходило не лучше...
Но вот лейтенант достал из шкафа пофамильные списки. В самом райцентре была главная братская могила. Среди Беловых десятым или двенадцатым стоял мой отец... Так много было погибших однофамильцев, а ведь алфавит лишь начинался. С волнением я выскочил из военкомата, побежал к Духовщинскому памятнику, где зарыты солдаты и офицеры. Это было так называемое “облагороженное” захоронение.
Я хотел видеть первоначальную братскую могилу, где сразу после боя был похоронен отец. Но деревни, которая сообщалась в извещении, не существовало. Не помню, как я добрался до кулагинской школы и до реки Царевич. Учитель кулагинской школы рассказал, что та деревня сгорела ещё во время боёв. Мы взяли бутылку водки и пошли на берег Царевича, нашли место братской могилы. Молча помянули всех, кто тут лежал с осени 43-го по июнь 53-го. Могила напоминала большую заброшенную силосную траншею, которая на скатах заросла травой. Я сорвал горсть этой травы, чтобы свезти матери в Тимониху. Учитель сказал, что все останки из этой могилы перезахоронены в деревне Кулагино. Там, дескать, сделан памятник, и средней школе поручено следить за ним. Мы допили, что осталось, я остался один, пообещав учителю зайти в школу. Долго в одиночку сидел на бывшей отцовской могиле.
...Кулагинский памятник напоминал бетонное укрепление, внутри был беспорядок. В школе я не стал выяснять, почему перенесли погибших с живописного пригорка на берегу Царевича сюда, в Кулагино. Было и так понятно: здесь был центр сельсовета и школа, дома, построенные уже после войны. Спрашивать, почему отец числился в Духовщинском захоронении, тоже не имело смысла...
Кулагинский колхозник, имя которого я не записал и не запомнил, рассказывал, как они прятались в картофельном погребе во время грохота и пожаров. Он в 43-м был уже подростком. Вода в реке Царевич текла тёмной от русской и немецкой крови. В каком-то печатном материале я рассказывал, как встречался с генералом, командиром 5-го гвардейского корпуса, брошенного на подмогу частям, кои не могли без танков и артиллерии прорвать три укреплённых немецких линии. Генерал назвал тогдашнюю обстановку одним коротким словом: “Каша!” Тем не менее, покрыв обширное Кулагинское поле своими телами, русские сломили сопротивление врага и 19 сентября 1943 года взяли Духовщину. Отец “отстал” от своих на берегу Царевича... и он лежит нынче, может быть, сразу в трёх могилах... Я не могу простить маршалу Ерёменко, вознамерившемуся взять Духовщину без ударного кулака. Простить гитлеровского генерала Клюге тоже не в моих силах. Об этом я скажу в лицо любому отпрыску тех немцев, что приходили в Россию...
Мать рассказывала однажды, как мечтала поехать на Духовщину и найти могилу отца. Я привёз ей в Тимониху пучок могильной травы...
Как уже говорилось, вода в Царевиче текла красно-коричневой от крови русских солдат, без танков и артиллерии штурмовавших Кулагинское ровное поле.
В селе одном смоленском
Не оплатил Берлин
Своим стыдом вселенским,
Окаменела память,
Крепка сама собой,
Да будет камнем камень,
Да будет болью боль!
Ощущением боли и горечи за Россию пронизана вся насквозь лучшая, на мой взгляд, поэма Твардовского “Дом у дороги”. Эта пронизывающая горечь не покидает меня с осени 1943 года, когда моя мать осталась вдовой с пятью малолетками на руках. (К тому же времени относятся и мои собственные беспомощные стихотворные опыты, но осознанной связи с великими сполохами русской поэзии душа не ощущала даже после того, как мои ранние стихи были опубликованы в “толстом” журнале.) Горечь и боль переходили иногда в отчаяние....