В ту пятницу юноша узнал, что у него правосторонняя нижнедолевая пневмония (осложнение после гриппа), и точный диагноз, хотя и неутешительный, его немножко приободрил. Весьма ободряли и жизнерадостные рассказы Павла Слегина с соседней койки (Гена узнал в ту пятницу имена и фамилии всех обитателей палаты). Еще он узнал, что парень по имени Леша завтра женится (!) и потому сегодня, после тихого часа, прихватив капельницы и шприцы с ампулами, смотается.
Валерьев был свидетелем любопытной сценки: Леша подошел к Павлу и спросил:
— Скажите, а можно нам с Любкой повенчаться?
— Не можно, а нужно.
— Но она, понимаете, уже беременна.
— Я понял, Леша. В идеале, конечно, невеста должна быть невинной, но по нынешним временам это большая редкость. Можно и до рождения ребенка обвенчаться, можно и после. Главное — не забыть.
— Спасибо. А я думал, уже всё, поздно. И еще я что хотел спросить… Этот отец Димитрий — он в какой церкви работает?
— Служит.
— Служит, черт.
— Просто служит. В Крестовоздвиженской.
— Это где такая?
Павел объяснил.
А Михаил Колобов был в ту пятницу мрачен и неразговорчив.
Если бы не мама и не этот странный Павел, говоривший именно тогда, когда надо, и именно то, что надо, и когда надо умолкавший, — если бы не он и не мама, Гена, несомненно, впал бы в мрачное безразличие. И повод к сумрачному настроению у Валерьева был гораздо более веский, нежели у Колобова: пятидесятилетний здоровяк увидел чужую смерть, а к восемнадцатилетнему юноше подкрадывалась своя собственная.
Когда снимок был готов, вокруг Гены сразу же засуетились врачи и медсестры. Слышались произносимые шепотом фразы: «сильная интоксикация», «возможен абсцесс». А то, что может последовать за непонятным абсцессом, больной ощущал всё явственнее и явственнее. Ему делали уколы, очень болезненные уколы, но боль была почти приятна, поскольку контрастировала с огненным телесным отупением. Большую часть времени в пятницу и последующие выходные он провел под капельницами.
То ли из-за полусгнившего легкого, то ли от огромного количества антибиотиков у него началась рвота, и продолжалась она с вечера пятницы до воскресного вечера. Он ничего не ел, но рвота не прекращалась, и во время приступов, свесившись к металлическому эмалированному судну, он думал: «Господи, лучше умереть!». А кашлял он так, что звенели стекла.
Гена через соломинку пил яблочный сок с мякотью, слушал веселого Павла и с наслаждением сухогубо целовал мамины руки, а из глаз его текли слезы и впитывались в подушку. Мама всё время была рядом, даже ночи она проводила в больнице: спала вполглаза на свободной койке в соседней женской палате, и многие больные, врачи и медсестры ободряюще улыбались Тамаре.
С тех пор как началась рвота, юноша почти не замечал того, что происходило в палате: голос Павла, мамины недоцелованные руки, а остальное неважно, неважно… Но кое-что он всё-таки запомнил: в воскресенье, ближе к вечеру, вернулся Леша, и Михаил поинтересовался:
— В кольце не жарко?
Леша усмехнулся, а Гена улыбнулся.
Позвали ужинать, и Тамара спросила:
— Может, поешь? Картофельное пюре с квашеной капустой — вкусно, наверное.
— Возьми и съешь сама, — ответил сын чуть слышно. — Меня всё равно вырвет.
Она взяла и съела, а юноша стал задремывать, но вдруг встрепенулся, непонимающе посмотрел на потолок, на маму, моргнул, улыбнулся, закрыл глаза, но, пролежав несколько минут, вновь содрогнулся и резко сел на кровати, глядя прямо перед собой.
— Что ты? — с беспокойством спросила мама.
— Погоди… — пробормотал Гена, вновь улегся и проспал около получаса.
— Против Бога они ничего не могут! — со счастливой дрожью в голосе сказал он, проснувшись.
— Кто?
— Бесы! — ответил он на мамин вопрос и стал взволнованно рассказывать, со слезами и бесконечной улыбкой, мешающей говорить. — Бесы бессильны! Я, помнишь, резко просыпался два раза… Это мне снился один и тот же сон, или это бред был… Меня волочили по коридору из сырого мяса, а потом бросали в глаза ежа, и еж протыкал глаза, и я просыпался… А потом я сообразил и стал читать молитву Иисусову, и знаешь, что мне приснилось? Церковная парча с золотыми узорами, а потом церковь и центральное паникадило, и я был будто бы совсем рядом с паникадилом, немножко сверху, я видел эти большие цепи — ну, те, на которых паникадило висит, и на них пыль была… А потом — иконы, иконы (точнее, фрески), и я будто бы смотрю на них не снизу, а откуда-то повыше, на уровне ликов, и так легко мне было, и так хорошо сейчас… Мама, послушай! Я бессмертен, и Господь меня любит! Мама, я хочу, чтобы мы с тобой и после смерти были вместе!..
Он восторженно разрыдался, а когда успокоился, начал проповедовать. Он пересказал ей главные события Библии, рассказал о христианстве, Церкви и значении православных таинств, и слова его были просты и точны, и он не выбирал их, но радовался, что они ему даны.
— И вот тебе мое желание, — сказал он в конце, почти полностью обессилев. — Если я умру, постарайся стать христианкой.
— Если ты умрешь, я тоже жить не буду.