– Не веришь? – медленно поднялся Дима. – Не веришь про бабку? А она ночью кур рубила, я видел, луна светила, а она топором их по шее – раз! они крыльями машут, убежать от нее хотят, а головы-то уже нет, и кровь брызжет, пена из шеи идет, шипит, а они уже мертвые, но еще живые, она ими трясет, вот, вот, вот! – Он из кармана брюк вытащил куриные головы, на грязных ладонях протянул их Вовке. И тот выронил лопату, шарахнулся в сторону, поскользнулся на мокрой траве, упал руками в куриный помет, перевернулся, вскочил, запнулся больно о чугунную поилку и, не чуя ног, забыв об удочке, о червяках, о карасе-поросенке, помчался назад, в дом, на печку, под одеяло.
В половине восьмого на шкафу задребезжал старый будильник, и бабушка встала. Первым делом она подошла к окну, открыла его, выглянула на улицу, пробормотала:
– Дождик к обеду соберется…
Вовка сидел тихо, но бабушка словно почуяла неладное:
– Спишь, запечный житель?
– Нет.
– Ты не заболел?
– Нет.
– На улицу не ходил?
– Я совсем немножко.
Бабушка вздохнула:
– Ох, бедовая голова. Говорила же, не ходи пока гулять… Видел тебя кто?
– Дима.
– Дурачок? Он-то что делал?
– Не знаю.
– Напугал тебя?
– Да… Чуть-чуть…
– Наговорил, чай, всякого. Ведьмой называл меня?
– Называл.
– Ты, Вова, его не слушай, – строго сказала бабушка. – Дурачок он, чего с него взять… – Она вновь подошла к окну, захлопнула его, опустила медный шпингалет. – Надо мне идти. В восемь часов велели нам еще раз собраться. Теперь по два раза на дню будут нас как скотину сгонять, да считать по головам, не пропал ли кто… Ты, Вова, сядь у окна. Я им опять скажу, что ты с самого утра, не спросившись, в лес ушел. Дом прикрою, но если увидишь, что чужой идет, спрячься, как вчера спрятался. Хорошо?
– Хорошо, ба…
Оставшись один, Вовка сел к завешенному жёлтым тюлем окну. Он видел, как мимо колодца прохромал, опираясь на клюку, дед Семён, которого бабушка почему-то называла Колуном, как из-за кустов сирени вышла на тропку соседка баба Люба, единственная, у кого хватало сил держать корову, как она встала под корявой ветлой и дождалась бабушку Варвару Степановну, а потом они вместе направились к избе бабушки Анны Сергеевны, что находился на другом посаде возле школы-развалюхи, с головой заросшей крапивой. Там уже стояли люди, но кто они – пришлые мужики или местные старики – Вовка разглядеть не сумел. Забыв о своем страхе перед пустым домом, он следил за собирающимися людьми, и чувствовал, как в груди рождается страх новый – рациональный и конкретный – страх за бабушку, за местных стариков, за себя и за родителей.
Очень уж всё было похоже на один фильм про войну, где мордатые фашисты с голосами, пахнущими табаком и перегаром, сгоняли послушных людей в кучу, а потом запирали их в сарае и, обложив соломой, сжигали.
Вернулась бабушка не одна, а с тремя чужими мужиками, небритыми, хмурыми, страшными. Один из них держал бабушку под локоть, два других шагали далеко впереди – у первого тонкий ломик на плече, у второго топор, заткнутый за солдатский ремень. Они сбили замок и ввалились в избу – Вовка слышал, как словно копыта загремели на мосту крепкие подошвы, и залез под рваную фуфайку, навалил сверху пыльных мешков, отгородился корзинами и валенками, прижался спиной к бревенчатой стене.
Через несколько секунд в доме уже хозяйничали чужаки: сдвигали и опрокидывали мебель, срывали висящую на гвоздях одежду, рылись в шкафу. Потом один забрался на печь – и с полатей полетели вниз корзины и тряпье. Вовка крепко вцепился в накрывший его ватник, тихонько поджал ноги. Чужой человек дышал рядом, надрывно и страшно дышал, словно зверь, – ему было тесно и неудобно под потолком, он стоял на четвереньках, на хлипкие полати влезть боялся, и потому тянулся далеко вперед, в стороны, выгребая барахло, копившиеся здесь многие десятилетия.
А потом дыхание оборвалось, и злой голос торжественно объявил:
– Здесь он, сучёныш!
Холодная шершавая ладонь крепко схватила Вовку за щиколотку, и неодолимая сила потянула его из укрытия.
Вовка заверещал.
Его выволкли, словно нашкодившего щенка, бросили на середину комнату, перевернули ногой, прижали к полу.
А потом два мужика били бабушку – деловито и лениво, словно тесто месили. Бабушка закрывала руками лицо, молчала и долго почему-то не падала.
В полдень сделалось темно, будто поздним вечером. Иссиня-черная туча приползла с севера, гоня перед собой ветер с пыльными бурунами, издалека возвещая о своем приближении густым рокотом. Первые капли упали тяжело, словно желуди, прибили ветер и пыль, испятнали крыши. Блеснула молния, ушла в землю где-то у старого брода, гром проверил крепость оконных рам. И вдруг ливануло так, что в печах загудело…
Первым явился дед Осип, закутавшийся в военную плащ-накидку. Разделся он на мосту, прошел в дом, оглядел беспорядок, присел возле бабушки, лежащей на кровати, взял ее за руку, покачал головой.
– Я в порядке, Осип Петрович, не переживай, – сказал она, чуть ему улыбнувшись.
Вовка был здесь же, возле бабушки, он забился в угол и бездумно крутил никелированные шарики на решетчатой спинке кровати.