Когда подобные чувства обуревают такого человека, как Бернc, вывод получается ужасающий; и будь у гордости и честолюбия способность поучаться, они уразумели бы тогда, что благонастроенный ум и сдерживаемые страсти должно ценить превыше всяческого пыла фантазии и блистательности гения.
Мы обнаруживаем эту же самую упрямую решимость — уж лучше терпеливо сносить последствия ошибки, нежели признать ее и избегать в будущем. — в странном выборе поэтом образца душевной стойкости.
Я купил карманное издание Мильтона, которое постоянно ношу при себе, чтобы размышлять над чувствами сего великого героя — Сатаны, над его беззаветным великодушием, неустрашимой и упорной независимостью, отвагою отчаяния и благородным вызовом бедствиям и лишениям.
Не было то ни поспешным выбором, ни опрометчивостью, ибо Бернc в еще более восхвалительной манере выражает то же суждение о том же герое:
Наилюбезнейшее мне свойство в Мильтоновом Сатане — это его мужественная способность сносить все, чего уже не исправить, иначе говоря, дико нагромоздившиеся обломки благородного, возвышенного духа в развалинах. Лишь это я и разумел, сказав, что он мой любимый герой.
С этим горделивым и непокорным духом сочетались в Бернcе любовь к независимости и ненависть к подчинению, доходившая чуть ли не до напыщенной декламации Альманзора:
В малознакомой компании Бернc, исполненный решимости защищать свое личное достоинство, часто и поспешно позволял себе совершенно несправедливо негодовать на легкое, порою лишь воображаемое, пренебрежение к нему. Он вечно беспокоился, как бы не утратить положения в обществе, и домогался уважения, которое сами по себе ему охотно оказывали все те, от кого стоило этого требовать. Это безрассудно ревнивое стремление первенствовать часто заставляло его противопоставлять свои притязания на главенство притязаниям людей, чьи права, по его разумению, были основаны только на знатном происхождении и богатстве. В таких случаях нелегко было иметь дело с Бернсом. Мощь языка его, сила сатиры, резкость наглядных доводов, которые во мгновение ока подсказывала ему фантазия, разбивали в прах самое остроумное возражение. И нельзя было обуздать поэта никакими соображениями касательно возможности неприятных последствий личного характера. Чувство собственного достоинства, образ мыслей, да и само негодование Бернса были плебейские, правда такие, какие бывают у плебея с гордой душой, у афинского или римского гражданина, но все-таки как у плебея, лишенного и малейшего намека на дух рыцарства, который с феодальных времен распространился и пронизал высшие классы европейского общества. Приписывать это трусости нельзя, ибо Бернc трусом не был. Но при низком его происхождении и обычаях, установившихся в обществе, нечего было и ждать, чтобы воспитание могло научить его правилам щепетильнейшей обходительности. Не видел он и ничего настолько разумного в дуэлях, чтобы усвоить или притворяться, что усвоил, воззрения высших кругов на сей предмет. В письме к мистеру Кларку, написанном после ссоры из-за политических вопросов, содержатся такие примечательные и, добавим, мужественные слова:
Из-за выражений, которые капитан * позволил себе по отношению ко мне, не будь у меня заботы о других, а лишь о себе самом, мы, разумеется, пришли бы, следуя светским обычаям, к необходимости умертвить друг друга по этому поводу. Уж такие это были слова, какие заведено, убежден в том, кончать парой пистолетов. Но мне все-таки отрадно сознавать, что в пьяной перебранке я не нарушил мира и благополучия матери семейства, мира и благополучия детей.