— Но ничто в мире не постоянно. Это попросту невозможно — избегать изменения, — ответила она. — И мы созданы не для того, чтобы сидеть неподвижно и ничего не делать. Даже он должен это понять.
Первый брат лишь вздохнул — и ничего не ответил.
А то, что она задумала, получилось. И эта новая жизнь мяукала и тряслась и протестующе верещала, но была прекрасна в своем несовершенстве, и женщина знала, что начатое ею — хорошо и правильно. И она назвала существо «Сиэй», ибо так она слышала голос ветра. И она назвала род таких существ «ребенок», ибо в этом слове заключено значение роста и изменения, ибо дети вырастут и станут как они, а потом народят еще детей.
И как всегда это бывает с жизнью, одно маленькое изменение принесло с собой множество больших. А самое главное — она даже не ожидала, что это случится, — они стали семьей. И некоторое время они были совершенно счастливы — даже Второй брат.
Но часто семьи оказываются весьма непрочными.
Значит, некогда они любили друг друга.
И даже более, чем любили. Значит, осталось нечто большее, чем ненависть? У смертных недостаточно слов, чтобы назвать то, что чувствуют боги. Даже боги не имеют имен для подобных вещей.
И ведь любовь — она не может просто так взять и исчезнуть? Как ни сильна ненависть, если присмотреться, где-то в глубине всегда отыщется искра — ма-а-а-аленькая! — но искра. Искра любви.
Да. Ужасно, правда?..
Когда тело испытывает нестерпимую боль и невыносимую нагрузку, оно отзывается лихорадкой. Жаром. Когда боль терзает разум, а потом в него врываются непрошеные мысли, случается то же самое. Вот почему я провалялась в жару где-то три дня — и ничего не слышала и не чувствовала.
Из того времени я помню немногое — все это проступает в памяти как некий гибрид натюрморта с портретом, причем некоторые картинки я помню в цвете, а некоторые — серо-черными. Напротив окна спальни стоит огромная, настороженная — и это совсем не человеческая настороженность — фигура. Чжаккарн. Я смаргиваю, и перед глазами та же картинка, только черно-белая: та же фигура на фоне черного прямоугольника окна и истекающих светом стен. Моргаю снова — картинка меняется: старуха-библиотекарша нависает надо мной и вглядывается в лицо. Пытается поймать мой взгляд. А Чжаккарн стоит чуть позади и внимательно наблюдает. А вот какой-то обрывок беседы, картинки нет:
— А если она умрет?
— Начнем все сначала. Что для нас еще пара десятков лет?
— Нахадот расстроится.
Смех — издевательский и злой.
— Расстроится?.. Умеешь ты говорить обиняками, сестрица…
— Сиэй тоже.
— А вот тут он сам виноват. Я ему говорила — не привязывайся к ней, дурачок.
Молчание, набухающее упреком.
— Не вижу ничего дурацкого в том, чтобы питать надежду.
Молчание в ответ. У этого молчания отчетливый вкус стыда и раскаяния.
А вот эта картинка сильно отличается от всех остальных. Темно (снова темно?), и стены погасли и не светятся, и такое ощущение, что они давят, а в воздухе, как гроза, собирается гневное, тяжкое напряжение. Чжаккарн не у окна, а у стены.
И она стоит, уважительно склонив голову. А еще в комнате присутствует Нахадот. И молча глядит на меня. У него другое лицо — и теперь я понимаю почему: Итемпас не имеет над ним полной власти. Темный должен меняться, ибо он и есть Изменение. Он мог бы открыто явить свой гнев — под тяжестью его гнева прогибается воздух, а по коже бегут мурашки. Но его лицо — бесстрастно. Теперь оно смуглое, в глазах затаился мрак, а губы полные, словно спелый фрукт, в который так и хочется вцепиться зубами. Ах, какое лицо — все даррские девушки застонали бы от восхищения. Вот только глаза ледяные — все впечатление портят.
Сколько я себя помню в те дни — Нахадот молчит. А когда жар спадает и я выплываю на дневную поверхность яви — его уже нет и воздух не дрожит от гнева. Хотя нет, странная мрачная тяжесть все еще чувствуется. И убрать ее никакому Итемпасу не под силу — вот так.
Утро.
Я села на кровати. Тело не слушалось, в голове плескалась муть. Чжаккарн опять стояла у окна.
— Ты очнулась.
Сиэй свернулся клубочком в кресле рядом с кроватью. Он гибко развернулся, подошел и потрогал мне лоб:
— Жар спал. Как ты себя чувствуешь?
Я ответила первым же связным предложением, пришедшим на ум:
— Кто я?
Он опустил глаза:
— Я… я не должен тебе это говорить.
Я отбросила покрывала и встала. Кровь прилила к голове — и тут же отхлынула. Меня шатнуло. А потом в голове прояснилось, и я поковыляла в ванную.
— Я хочу, чтоб вы оба вымелись отсюда, — бросила я через плечо. — Чтобы, когда я вернусь в комнату, вас здесь не было.
Ни Сиэй, ни Чжаккарн не проронили ни слова в ответ. В ванной я долго стояла над раковиной, мучительно решая, совать два пальца в горло или нет. Впрочем, в желудке было пусто. Руки у меня дрожали, но я вымылась и насухо обтерлась, а потом попила воды — прямо из-под крана. Вышла из ванной — голая. И совсем не удивилась, обнаружив обоих Энефадэ на прежнем месте. Сиэй сидел на краешке кровати, задрав колени к подбородку. Так он действительно выглядел совсем ребенком, причем расстроенным. Чжаккарн не двинулась со своего места у окна.