Савелий перекрестился, плюнул на ладони, ухватился за железную рукоять лопаты, крякнул, поднял, пошатнулся и, быстро семеня, с маху задвинул Настю в печь. Тело ее осветилось оранжевым. «Вот оно!» — успела подумать Настя, глядя в слабо закопченный потолок печи. Жар обрушился, навалился страшным красным медведем, выжал из Насти дикий, нечеловеческий крик. Она забилась на лопате.
— Держи! — прикрикнул отец на Савелия.
— Знамо дело… — уперся тот короткими ногами, сжимая рукоять.
Крик перешел в глубокий нутряной рев.
Все сгрудились у печи, только няня отошла в сторону, отерла подолом слезы и высморкалась.
Кожа на ногах и плечах Насти быстро натягивалась и вскоре, словно капли, по ней побежали волдыри. Настя извивалась, цепи до крови впились в нее, но удерживали, голова мелко тряслась, лицо превратилось в сплошной красный рот. Крик извергался из него невидимым багровым потоком.
— Сергей Аркадьич, надо б угольки шуровать, чтоб корка схватилась, — облизал пот с верхней губы Савелий.
Отец схватил кочергу, сунул в печь, неумело поворошил угли.
— Да не так, Хоссподи! — Няня вырвала у него из рук кочергу и стала подгребать угли к Насте.
Новая волна жара хлынула на тело. Настя потеряла голос и, открывая рот, как большая рыба, хрипела, закатив красные белки глаз.
— Справа, справа, — заглянула в печь мать, направила кочергу няни.
— Я и то вижу, — сильней заворочала угли та.
Волдыри стали лопаться, брызгать соком, угли зашипели, вспыхнули голубыми языками. Из Насти потекла моча, вскипела. Рывки девушки стали слабнуть, она уже не хрипела, а только раскрывала рот.
— Как стремительно лицо меняется, — смотрел Лев Ильич. — Уже совсем не ее лицо.
— Угли загорелись! — широкоплече суетился отец. — Как бы не спалить кожу.
— А мы чичас прикроем, и пущай печется. Теперь уж не вырвется, — выпрямился Савелий.
— Смотри, не сожги мне дочь.
— Знамо дело…
Повар отпустил лопату, взял широкую новую заслонку и закрыл печной зев. Суета вмиг прекратилась. Всем вдруг стало скучно.
— Тогда ты… того… — почесал бороду отец, глядя на торчащую из печи рукоять лопаты.
— За три часа спекётся, — вытер пот со лба Савелий.
Отец оглянулся, ища кого-то, но махнул рукой:
— Ладно…
— Я вас оставлю, господа, — пробормотала мать и ушла.
Няня тяжело двинулась за ней.
Лев Ильич оцепенело разглядывал трещину на печной трубе.
— А что, Сергей Аркадьевич, — отец Андрей положил руку на плечо Саблина, — не ударить ли нам по бубендрасам с пикенцией?
— Пока суть да дело? — растерянно прищурился на солнце Саблин. — Давай, брат. Ударим.
Железная рукоять вдруг дернулась, жестяная заслонка задребезжала. Из печи послышалось совиное уханье. Отец метнулся, схватил нагревшуюся рукоять, но все сразу стихло.
— Это душа с тела вон уходит, — устало улыбнулся повар.
Вытянутые полукруглые окна столовой, вечерние лучи на взбитом шелке портьер, слои сигарного дыма, обрывки случайных фраз, неряшливый звон восьми узких бокалов: в ожидании жаркого гости допивали вторую бутылку шампанского.
Настю подали на стол к семи часам. Ее встретили с восторгом легкого опьянения.
Золотисто-коричневая, она лежала на овальном блюде, держа себя за ноги с почерневшими ногтями. Бутоны белых роз окружали ее, дольки лимона покрывали грудь, колени и плечи, на лбу, сосках и лобке невинно белели речные лилии.
— А это моя дочь! — встал с бокалом Саблин. — Рекомендую, господа!
Все зааплодировали.
Кроме четы Саблиных, отца Андрея и Льва Ильича, за красиво убранным столом сидели супруги Румянцевы и Димитрий Андреевич Мамут с дочерью Ариной — подругой Насти. Повар Савелий в белом халате и колпаке стоял наготове с широким ножом и двузубой вилкой.
— Excellent! — Румянцева жадно разглядывала жаркое в короткий лорнет. — Как она чудно была сложена! Даже эта двусмысленная поза не портит Настеньку.
— Нет, не могу привыкнуть. — Саблина прижала ладони к своим вискам, закрыла глаза. — Это выше моих сил.
— Сашенька, дорогая, не разрушай нашего праздника. — Саблин сделал знак Павлушке, тот засуетился с бутылками. — Мы не каждый день едим своих дочерей, следовательно, нам всем трудно сегодня. Но и радостно. Так что давайте радоваться!
— Давайте! — подхватила Румянцева. — Я семь часов тряслась в вагоне не для того, чтобы грустить!
— Александра Владимировна просто устала, — потушил сигару отец Андрей.
— Я прекрасно понимаю материнское чувство, — заворочался толстый, лысый, похожий на майского жука Мамут.
— Голубушка, Александра Владимировна, не думайте о плохом, умоляю вас! — прижал руки к груди пучеглазый крупнолицый Румянцев. — В такой день грешно печалиться!
— Сашенька, думайте о хорошем! — улыбнулась Румянцева.
— Мы все вас умоляем! — подмигнул Лев Ильич.
— Мы все вам приказываем! — проговорила огненноволосая, усыпанная веснушками Ариша.
Все засмеялись. Павлушка с понурым, опухшим от слез лицом наполнял бокалы.
Саблина облегченно засмеялась, вздохнула, качнула головой.
— Je ne sais ce qui me prit…
— Это пройдет, радость моя. — Саблин поцеловал ее руку, поднял бокал. — Господа, я ненавижу говорить тосты. А посему — я пью за преодоление пределов! Я рад, если вы присоединитесь!