— Итак. Мы начинаем с момента, когда Натан — внезапно и необъяснимо — прекратил свою деятельность на ниве любовных отношений, и впал, по его словам, «в духовный паралич».
— Крамарник, которому я в этом случае склонен верить… — перехватил инициативу неутомимый психолог и обратился к филологу: — Да-да, и я читал его незавершенный труд. Так вот, он называет этот период в жизни Натана «эпохой тьмы и страдания, длившейся вплоть до появления чудесного енота». Вот, смотрите, — и психолог зачитал нам цитату из исследования Крамарника:
«Порой Натана видели в гастрономе: погруженный в себя, ничего не замечающий, кроме своей авоськи, стоял он в очереди в кассу посреди простого народа. Порой он замирал, мешая продвижению вперед и вызывая гнев позади стоящих. Его щетина была пятидневной, перешла в шестидневную, стала двухнедельной, после чего превратилась в бороду. Вскоре Натана стали замечать курящим у подъезда в несвежем домашнем халате. Он неуверенно улыбался соседям, никого не узнавая…»
— Пьянь, — брякнул отец Паисий.
— «Природа страдания нам неизвестна», — сердито продолжал психолог.
— Ох ты ж господи! — покачал головой батюшка. — Природа страдания!
— От меня, как и от Крамарника, — продолжал психолог, — не ускользнуло, с какой ненавязчивой настойчивостью в дневниках этого периода Натан намекает, что травма нанесена женщиной. Я полагаю, что именно эта травма и заставляла Эйпельбаума вести себя самым отчаянным образом, так, будто инстинкт самосохранения у него полностью атрофирован.
— Я лично не верю, что несчастная любовь могла перекорежить могучий и увертливый дух Натана, что она явилась причиной всех его деяний, — произнес я на сей раз мягко, пытаясь не обидеть психолога. — Такого же творческого и научного скептицизма я жду от всех вас.
— Чай, Натан не француз какой-то, — резонно заметил отец Паисий. — Это у них все в штанах начинается и там же заканчивается. Тут другое… Тут тоска высшая, тут высота невзятая…
У отца Паисия, как я заметил, была такая особенность: он вслушивался в звучание своих слов, будто мог по достоинству оценить их только после произнесения. Так, прослушав собственную тираду, батюшка возмутился:
— Не надо сочинять! Где просто, там ангелов до́ ста, где мудрено — там ни одного! Запойный был ваш Натан! Вот и все паузы, вот и все перемены, вот и все загадки! За-пой-ный!
— Одно несомненно, — продолжал я, демонстративно игнорируя батюшку. — Не будь «страдания, природа которого нам неизвестна», Натан не сделал бы единственного за тот период публичного заявления: о намерении принять буддизм. Поскольку Эйпельбаум к тому времени уже был знаменит, его решение в буддийских кругах восприняли благосклонно.
— Поразительная правда! — вклинился богослов. — И это требует отдельного…
Я прервал богослова. Не позволив нам снова уйти в пустопорожние дискуссии, я распределил исследовательские роли: психолог нес ответственность за реконструкцию чувств и мыслей Эйпельбаума, филолог отвечал за стиль, богослов и батюшка — за мистическое и надмирное, историк журналистки — за все, что касается его сферы, а от политолога мы ждали общественно-политического анализа. На плечи астрофизика ложилась финальная часть нашей работы: когда мы, разделавшись с «преступной многоликостью Натана» (определение батюшки), приступим к исследованию его космической эпопеи.
— С Богом! — перекрестил каждого из нас отец Паисий, трижды осенил крестом себя, и бурная река науки понесла нас в океан…
Картина третья
Натан Эйпельбаум спасает Россию
Явление енота
10 апреля к Натану Эйпельбауму вместе с посланием далай-ламы прибыл гималайский енот по имени Тугрик.
Письмо далай-ламы было исполнено надежды на благоденствие Натана в лоне великой религии, а енот внес в душу Эйпельбаума умиротворение. Весь день он радовал Натана, вставая на задние лапки и умильно выпрашивая орешки. На сердце Натана становилось все светлее. Быть может, оно предчувствовало, что Тугрик станет другом Натана до самого конца его беспокойных дней. Но сейчас, скармливая еноту орешки, Эйпельбаум этого предположить не мог.
Тугрик оказался смышленым зверьком: он заметил, сколь горькие дни переживает Натан, и потому с усердием производил смешные глупости и забавные нелепости.
Все изменилось, когда часы пробили двенадцать.