В конце концов остаться в Лондоне меня убедил не кто иной, как Ноа Биддл, с которым мы типа встречались на первом курсе, это он научил меня курить траву через бонг. Он сказал, что приедет на весенних каникулах и мы возьмем напрокат машину – Ноа надеялся, что это будет Jaguar, – и отправимся путешествовать по сельской Англии, и от этого мне непременно станет лучше. Мы бы ехали сквозь всю эту аккуратную, выстриженную маникюрными ножницами английскую зелень, мимо всех усадьб и особняков этих лордов, курили, слушали на полную катушку любую музыку, какую я захочу, останавливались в Стоунхендже, и Солсбери, и Оксфорде, и Кембридже, вместе убегая от самих себя.
Не так давно Ноа снова объявился в моей жизни, потому что расстался со своей девушкой приблизительно в то же время, что и я с Рефом, а несчастье любит несчастье. И внезапно, в этом своем состоянии смирения, он сверхзаинтересовался мной, что казалось смешным, учитывая мое состояние. Я знала – того, что он мог предложить мне, было недостаточно, да и слишком поздно, но я питала какие-то жалкие надежды – что, может быть, именно он сможет меня спасти, и я согласилась на Англию с ним.
Но, конечно же, его визит в Англию оказался настоящей катастрофой. Его первой ошибкой была попытка дотронуться до меня – и я не имею в виду трахнуть, хотя это тоже было бы ужасно, я имею в виду простое прикосновение. К тому времени, когда он оказался в Лондоне, моя боязнь прикосновений переросла в настоящую фобию. Мне казалось, что я так сильно завишу от жалости других, что единственной неоскверненной частью меня оставалось мое тело. Конечно, все было ровно наоборот: ведь Мануэль трогал меня так, как ему хотелось; уязвимым было именно мое тело, а вот разум – непроницаемым для всего человеческого. И все же странные, чуть ли не сверхъестественные силы то и дело вторгались и захватывали мою душу. Настроения и чувства – по большей части не сильно радужные, хищными птицами атаковали меня в самые страшные, непредсказуемые моменты. Я чувствовала себя такой потерянной, такой токсичной, что не хотела, чтобы люди ко мне приближались. Я была радиоактивной, канцерогенной, как уран, и с подозрением относилась к любому идиоту, которому хватило ума приблизиться ко мне на расстояние прикосновения. И когда Ноа, приехав за мной к Мануэлю, по-собственнически меня приобнял, положив ладонь на бедро (наверное, ему казалось, что он делает это по-дружески), я начала орать. Я не унималась, снова и снова объясняя ему, что я не его собственность, и как он смеет вести себя так, будто я принадлежу ему, как он смеет прикасаться ко мне без моего разрешения. Я так одичала в своем подземелье, что детали самого обычного человеческого общения стали меня пугать: каждая мелочь была поводом для истерики.
C того самого момента, как он прилетел, Ноа был приятно взволнован Лондоном, не испытывал никакого джетлага, не захотел даже прикорнуть перед нашей прогулкой, фонтанировал энергией даже при мысли о таких несущественных достопримечательностях, как Биг-Бен или Букингемский дворец. Но его приподнятое настроение не передалось мне (как он, наверное, надеялся), но даже вызвало сопротивление, и вдобавок депрессия толкала меня на вызывающее поведение. Я ненавидела Ноа за то, что у него не было депрессии. Он казался идиотом – любой, кто не разделял моих чувств, был для меня идиотом. Я одна знала всю правду об этой жизни, знала, что она была сплошным несчастьем, ведущей вниз спиралью, которую можно было либо принять, либо игнорировать, – но рано или поздно мы все умрем.