— К чехам… Авось как-нибудь проберусь… (пробираться к чехам трудно и небезопасно).
И почему-то уже тают надежды, что «вот через неделю»… Смельчаки перестают храбриться. Офицеры спасаются кто куда. О восстаниях что-то уж меньше слышно. «Ну, батенька, это дело затяжное»… Эсеровские убийства как рукой сняло. На Волге хуже, и это самое непонятное: — отвоевана Казань. Чехи отступают… Перед кем? «Неужели этот сброд?»
Что же это значит?
— Неужели террор спасет Революцию?
Знаменитый философ французской реакции Жозеф де Мэстр, как известно, проповедовал «культ палача».
— Это человек, жертвующий всем человеческим в себе, всею душою своею великой идее Государства… Это лучший из лучших граждан, это апофеоз гражданской доблести…
Так выходит в плане романтической философии истории и рафинированной мистики Жертвы. Но в плоскости быта и эмпирического опыта это совсем не так.
Чрезвычайки, как губки, впитывали в себя всю грязь, все отбросы русской жизни. Забубенные головушки, озлобленные маньяки, царские жандармы, авантюристы, герои корысти, просто уголовные элементы — весь такой люд радостно оседал в этих бастионах «революционной самообороны», оказывался там годным и подходящим. На лице революции, уже искаженном судорогой «любви ненавидящей», стали обильно выступать страшные кровавые знаки.
Нужно было страхом заморозить сердца, сковать волю врагов, воссоздать дисциплину в армии и в разнуздавшихся массах. Для этого все средства были хороши и любые руки приемлемы. Устрашение должно быть прежде всего действенным.
Казнили крестьян («кулаков») и дворян, солдат и офицеров, интеллигентов и священников. Казнили сплошь и рядом даже не за личные проступки, а просто «за принадлежность к контр-революционному классу», связанному круговой ответственностью. За убийство комиссара в Тульской губернии платили жизнью домовладельцы Курска и Вологды, а за коварство офицера в Питере прощались с миром генералы в Смоленске и священники в Казани. Малейший повод обогащал газеты новыми столбцами безумия и ужаса.
Да, трудно было жить… Казалось, каждый (из людей нашего круга) мог ежедневно ждать своей очереди, и поэтому каждый с повышенной силой чувствовал (странный парадокс!) «аффект» жизни, — да, да, даже и такой, быть может, именно такой, ибо выбора не было… Так обреченные на смерть вдруг ощущают, как никогда, неизреченную радость бытия, — и в этой атмосфере смерти, помнится, неумолчно звенел в ушах отрывок уальдовской «баллады рэддингской тюрьмы» об осужденном на казнь:
Страна была вздернута на дыбы, и Революция, спасенная, торжествовала. Головы, опьяненные «февральской улыбкой», трезвели, а руки, поднимавшиеся в защиту Февраля, опускались в бессилии. «Нет, это вам не Керенский», — слышалось повсюду. Революция сбросила детскую рубашку и облеклась в тогу мужа. Но, Боже, что это была за тога: вся в крови, в кровавых пятнах, измятая, изорванная в борьбе, — в кошмаре преступлений, выдаваемых за подвиги, и в сиянии подвигов, похожих на преступления.
В сентябре мне довелось довольно неожиданно очутиться в Перми. И ужасы Москвы сразу померкли перед тем, что творилось здесь на границе советской республики, в непосредственной близости белого фронта, в царстве страшного уральского совдепа… Пришлось воочию удостовериться, как отражается на местах «твердая политика» центра.
В виду того, что все подозрительное (во главе с знаменитым епископом Андроником) было уже устранено раньше, — «классовая месть» обрушивалась на рядовых, индивидуально ни в чем неповинных представителей «буржуазии и интеллигенции». Чуть ли не кварталами расстреливались домовладельцы, ловили судебных деятелей, и даже аполитичнейший ректор университета и деканы факультетов были в один прекрасный день арестованы за «тайное сочувствие» белогвардейцам, и только телеграмма Луначарского уладила инцидент. Жестокость террора была до того невероятна, что даже Зиновьев приезжал из Петербурга и, как говорили, давал решительные «советы умеренности». Но «места», сами возбужденные центром, уже привыкли действовать «автономно» и ежедневные массовые казни вслепую продолжались и после зиновьевского визита. Уездные города не отставали от губернского. Утверждают, что в маленькой Осе погибло всего около двух тысяч человек, из них значительная часть — окрестные крестьяне. Да и по улицам Перми нередко можно было видеть партии бледных оборванных крестьян («кулаки»), проводившихся под конвоем молодцов из «батальона губчека» с камской пристани в чрезвычайку… Малейшего наговора оказывалось достаточно, чтобы человек шел на смерть. Какой-то сапожник в Осе был расстрелян за то, что год тому назад держал подмастерья, и, следовательно, «пользовался наемным трудом», т. е. принадлежал к «буржуазии»…