Карпинский просил закрепить в Уставе следующие положения: 1) право выдвижения кандидатов на академические вакансии должно принадлежать только научным и научно – техническим учреждениям, членам Академии наук, а также самим кандидатам (никакой общественности, к черту общественность -так и читается между строк); 2) право выбора в Академию должно быть отдано исключительно академическим собраниям, “без всяких посредствующих комиссий”; 3) “установить предельный жизненный срок для исполнения административных академических должностей” (70 лет); 4) Академия управляется Общим собранием с помощью избираемого им Президиума Академии, “в него не должны входить представители общественных организаций” [416]
.Как и следовало ожидать, ни одно из этих предложений президента не было принято. Академия уже уютно умостилась у подножия коммунистического трона и конфликтовать с царем -партийцем не смела. Более подобных инициатив Карпинский никогда не проявлял.
Но в конце 1929 г. сделал такую запись: “Охрана и развитие научных и просветительских учебных учреждений является наиболее важной государственной задачей. Все остальное приложится. Без науки и просвещения самостоятельность страны, по многим неизбежным естественным причинам, пойдет на убыль” [417]
. Кому адресовал Карпинский эти слова – не ясно. В его архиве сохранились лишь черновые листки. Несомненно одно – это еще одна его реакция на разрушительное вмешательство большевиков в научную жизнь страны.Президент Карпинский терпел многое. Он оказался буфером между властями, с открытым пренебрежением относящимся к независимости науки, и членами Академии наук, вверившими ему свою судьбу и полагавшимися на него как на гаранта, если не независимости, то хотя бы личной физической неприкосновенности. Он же уже ничего не мог им гарантировать.
И Карпинский решается на отчаянный шаг. 20 декабря 1929 г. он порывается уйти в отставку. Он открыто заявляет о своем несогласии с тем давлением, которое оказывается на Академию наук, он протестует против обвинения ученых в контрреволюционных заговорах, он не приемлет чистку вверенной ему Академии. Главное: он сознает полное свое бессилие что-либо изменить. Оттого – искреннее отчаяние.
“… Сами обстоятельства слагаются таким образом, что действительно иногда очень трудно справляться… С некоторыми последними решениями, например, я абсолютно не могу согласиться… (Результат работы комиссии Фигатнера. – С.Р.). Абсолютно не могу и как самый старейший из академиков и по возрасту, и судьбой и вашим желанием поставленный сюда. Я, конечно, болею о значении Академии, боюсь, чтобы она не утратила того обаяния, которое, должен сказать, до сих пор она имела…
Что касается до политических вопросов, то, конечно, к старому никто из нас не хочет вернуться. Ведь в последнее время до скандальности дело доходило. Что касается до смены, то, конечно, смена может быть, но в контрреволюции мы не участники и если кто-нибудь об этом говорит, то это совершенно напрасно – мы контрреволюционных действий никаких не применяем и мы знаем, что если какое-нибудь контрреволюционное действие и возникло бы, то наши интеллигенты и ученые будут первыми, которые будут раздавлены без остатка. Мы, конечно, желаем некоторой эволюции того строя, который в настоящее время есть…” [418]
Не ушел. Уговорили. При всей трагичности ситуации вокруг Академии наук альтернативы Карпинскому не было [419]
.Итак, 1929 г. стал переломным для русской науки. Именно в том году завершился процесс мутации и на свет Божий проклюнулось новое детище эпохи – советская наука.
В 1933 г. некий П.Г. Шидловский обобщил: “… подлинный поворот Академии наук в сторону обслуживания нужд социалистического строительства начал совершаться лишь в 1929 г., и особенно 1930 г., совпадая таким образом с годом великого перелома в области народного хозяйства СССР. Этот поворот Академия наук совершила не без классовой борьбы: имели место не только отдельные реакционные выступления, но и организованные контрреволюционные выступления, как, например, во время выбора коммунистов в академики” [420]
.Эта косноязычная цитата – вся из «штампов». Ни одной собственной мысли, только набор пропагандистских клише из советской печати. Такое впечатление, что язык перестал быть продуктом мыследеятельностной системы, он превратился в лоскутное одеяло, сшитое из газетных вырезок. Иного языка не стало. Иной язык был опасен. Нельзя было задавать «прово-кационные вопросы» по поводу «социалистического строительства», «года великого перелома», «народного хозяйства», «клас-совой борьбы». Но и обходиться без этих штампов было невозможно.
Подобный языковый тоталитаризм наглядно, кстати, объясняет, почему многие умные люди, еще недавно не знавшие и не говорившие ничего подобного, вдруг, как после гипнотического сеанса, все и сразу забарабанили одними и теми же словами. Страх страхом, но не он один обратил людей в новую веру. Его надежным союзником стал все тот же язык.