— Извините, ни братьев, ни сестёр у меня никогда не было.
— Как же! Я сын твоей тёти Лёли, племянник твоей мамы Беллы, твой двоюродный брат Анатолий.
— Вспоминаю. Был у неё сын. Даже вспомнил, как лет сорок назад летом приезжали к нам в Москву, жили у нас в комнате на Огарёва. Куда вы делись, Анатолий? Как жизнь сложилась?
— Я сейчас не об этом. Я давно на пенсии. У меня к тебе, Вова, очень важный вопрос.
— Слушаю.
— Вова! Я вспомнил, что в начале перестройки у нас на Украине писали в газетах, будто можно, если доказать юридически, получить компенсацию за отнятую во время революции собственность! От твоей матери не осталось бумаг нашего общего деда? Знаешь ли ты, что он владел шахтами в Донбассе, домами у нас в городе, кажется, даже алмазными копями в Южной Африке… Мы бы могли поделить эту сумму пополам…
— Ох, Анатолий!.. Во–первых, никаких бумаг после моей мамы и тем более отравленного в 1914 году дедушки, конечно же, не осталось. Лишь несколько фотографий. Во–вторых, лучше поздравь: у меня двухлетняя дочь Ника–Вероника! Которая в данный момент ухитрилась измазаться манной кашей.
— Действительно, не осталось? Извини, что потревожил. До свидания, Вова.
Оцепенело смотрю на трубку, откуда доносятся частые гудки. «Ну и крендель!», как любит говорить в подобных случаях твой крёстный отец Женя П.
Волоку тебя к умывальнику смывать остатки манной каши, утираю полотенцем, снимаю передничек.
— Почитай мне про Дюймовочку!
— Доченька, ты ведь знаешь, я не могу читать книжки. Только с лупой в час по чайной ложке. Давай лучше строить дворец для Спящей красавицы или зоопарк для зверей.
— Хочу дворец!
— Прекрасно. Иди, вытаскивай все кубики, конструктор, а я сейчас вымою посуду, позвоню дяде Жене и приду.
— Только я буду сама! А ты будешь смотреть, как я строю.
…За окном солнце, искрится снег. Грех продержать тебя в такую погоду весь день дома. Лена азартно гуляет с тобой до обеда и после дневного сна, водит к пруду возле рынка, где летом плавают и берут хлеб из рук утки, а зимой можно покататься на санках с горки… И это мне тоже недоступно – погулять по снежку.
Вот почему, вспомнив о твоём крёстном, звоню ему, чтобы попросить его помочь мне сегодня, как он делал не раз в подобных случаях. К счастью, Женя дома, не на дежурстве. Говорит, что приедет, спрашивает, не нужно ли чего купить по пути.
Он мне ближе любого брата, настоящий друг. А тебя просто обожает. Через полтора часа мы с тобой показываем ему дворец Спящей красавицы и выстроенный из конструктора зоопарк для зайчиков, динозавров, жирафиков и слонов. Потом угощаемся привезёнными Женей мандаринами.
Подражая Лене, одеваю тебя на прогулку. Вы берёте санки, уходите.
Мне же нужно срочно заняться приготовлением обеда. Через час–полтора ты вернёшься, а там, если придерживаться режима, для тебя наступает время дневного сна. Звоню на работу Марине. Сразу слышу её голос:
— Пронто! Скола итальяна.
Она просит прощения, что не успела нам позвонить, выслушивает сообщение об отсутствии Лены, даёт указания насчёт обеда, обещает постараться придти пораньше.
Варю для тебя уху.
Инерция ежеутренней работы отбрасывает в небольшой зал, где плавают пряди табачного дыма, где мне семнадцать лет.
Вижу всех, кроме себя: и моего голубятника с его этюдником и костылями, и сверстников–школьников, и донашивающих военную форму, два года назад вернувшихся с войны поэтов–офицеров, и девиц Милу и Галю. Они залихватски курят, как, впрочем, и все остальные. И уже седого, тощего человека со ртом, как куриная гузка, манерно грассирующего: «Пгиносят женщины тги пачки. Они ужасные тгепачки». Другой, с моей тогдашней точки зрения, тоже старый, лет сорока, очень похожий на морщинистую черепаху, пишет в основном об исторических деятелях, о путешественниках, в частности выпевает строфы о Пржевальском: «Во имя родины России и за её приоритет, он пересёк пустыни злые и солнечный, как юг, Тибет».
«Труха, литературщина! – в сердцах говорит мне один из бывших фронтовиков. – Перепевы Гумилёва. Читал Гумилёва, Ахматову? Нет?! В следующий раз принесу. А что ты любишь, кроме своего Маяковского? Маяковский тебя подмял, не даёт крылья расправить».
Этот человек с орденами и нашивками за ранения на гимнастёрке однажды сказал мне о седом, картавящем «поэте»: «При нём не болтай. Это стукач». И дал простую разгадку одной мучающей меня истории. Сюда, в литературное объединение при «Московском комсомольце» часто захаживает почитать свои стихи коротко стриженный увалень, окающий по–вологодски. Он старше меня, он мне интересен, симпатичен, я всегда здороваюсь первым. Он не отвечает. Никогда. Смотрит насквозь, будто меня нет. За что? Почему?
«Да потому, что он – патологический антисемит!»
…И вся разгадка! Помню, в тот вечер, когда я ждал знакомца по литературному объединению, обещавшего отвести меня в какое–то место, где можно разбогатеть, я стоял против большого зеркала в нашем одёжном шкафу, испытующе оглядывал себя.