Читаем Не плачь, казачка! полностью

В годы войны я встретилась с эвакуированными ленинградцами. Это тема особая, очень важная в моей жизни, но сейчас хочу выделить из нее только те новые потрясения, которые связаны с балетом. Представьте себе большой старинный, дореволюционной постройки амбар с оконцами на уровне земли, так что казалось, будто он врос в землю. Худенькая женщина, покрикивая и прихлопывая в ладоши в такт отсутствующей музыке, стоит в кругу ленинградских мальчиков и девочек. Идут занятия «по классу балета». Я с другими любопытствующими, лежа на животе, гляжу в крохотное оконце, загипнотизированная зрелищем рождения чуда. Уже не приходит в голову сшить себе пачку, зато неудержимо хочется овладеть одним коленцем, которое худенькая женщина называет волшебным словом «фуэте». Фуэте отнимает у меня сон, я с трудом дожидаюсь начала занятий «по классу балета» и спешу к амбару. Ну где же оно, мое заветное фуэте? Я должна овладеть им! Изучаю суть быстрого кружения вокруг себя, переношу тяжесть тела на правую ногу, стараюсь подтолкнуть корпус вращением руки и повести вперед, балансируя. День и ночь пыталась освоить фуэте. И выучила-таки! Разумеется, говорю об этом с юмором, поскольку речь идет о моих тайных балетных упражнениях.

Но, думая о большом балете, о его роли в моей жизни и жизни окружающих меня людей, я испытываю чувство несказанного уважения и восхищения. Прежде всего – трудом балетного артиста. Каждый раз, видя на сцене балет, я вспоминаю тот вросший в землю амбар, худенькую женщину и ленинградских блокадных детей вокруг нее. Я училась работать у них и всякий раз, когда возникает искушение отвлечься от домашних репетиций, упрекаю себя их преданностью своему искусству, труду ради этого искусства. Знаю, как много надо вложить, чтобы твое актерское деяние стало для других Зовом, таким, какой я испытала в детстве при встрече с маленькой балериной.

Ленинградцы

И все-таки был в моей жизни момент, когда я ненавидела свою маму. И ее подагру на левой ноге, и то, что она шибко много знает, и то, что она лучше всех. Все у нее лучше всех, а сама все брюхатая и брюхатая. А нянчила я! Почему я ее все-таки люблю? Ведь это совсем не обязательно. Ведь крикнула же в сердцах моя подружка своей матери: «Проститутка!» И кинула в нее тарелкой. Правда, мы тогда истинное значение этому слову еще не придавали: это была угождающая всем, вертлявая, крутящаяся в нашем представлении, как на шарнирах, бабенка.

– Проститутка! – крикнула и я матери в лицо.

– Хорошо, не нянчи. Жить поедешь к отцу.

Но я никуда не хотела ехать; я не знала, как живут без матерей. И чтоб меня не отправили к отцу, я, налив в бутылку козьего молока и положив хлеба в узелок, пошла по наказу мамы за шесть километров полоть картошку на нашей делянке. Раньше ходила туда как бы из одолжения – пожалуйста! Но сегодня, сегодня… Когда привозят ленинградцев – она опять отправляет меня, чтоб я ничего этого не видела. Дура! Ненавижу!

Утро… Как будто какое-то доброе существо кладет на твои плечи свои мягкие руки, и тебе так хорошо (правильно в Германии построена жизнь: подъем в три часа утра, а сон в восемь вечера). Вот если б все страны, думалось мне, не занимались бузой, не махали бы кулаками друг на друга, а делились бы своими лучшими делами и открытиями…

Иду. Кроме дикого чеснока, стрельчатого, как струна, ничего с собой не взяла. «Только моя мать, – все еще бурлю я, – такая злая и черствая, могла меня в этот день отправить полоть картошку. Я ее теперь любить не буду. Пускай любят другие братья и сестры!»

Полола картошку-американку, длинненькую такую, – она и сейчас на Кубани лучше всего растет. Кубань, она ведь, знаете, какая капризная на урожай на любой. То разгуляется, как девка в широких юбках с задранным подолом, то сгорбится, как старуха, пожухнет, и суховей тут как тут, протяжный и нудный, аккомпанирует горю-неурожаю, подсвистывает по-разбойничьи.

Время к обеду, уже половину прополола. Поела и легла отдохнуть, по примеру взрослых, чтобы урвать полчаса дремы. Лопухом закрыла лицо и «подложечку» – так делают все, когда сон валит на солнцепеке. Просыпаюсь одуревшая от сна и зноя, но с радостным чувством, что там, за шесть километров, приехали ленинградцы! Стала полоть дальше, чтобы скорее домой. Прополола хорошо, добросовестно, назло матери – пусть проедет завтра на своей бидарке по полям, царица чертова, посмотрит, как я умею работать. Допила воду, припрятанную в кустах, и пошла. Спина обгорела, болит, конечно, зараза.

Солнце уже садилось. Сполоснула ноги в ключевой воде, умылась. И в предчувствии чего-то очень хорошего снова в путь: кажется, там, впереди, счастье. Ленинградцы уже там!

Герку, козу нашу, уже подоил кто-то, мать лепит вареники, сестры и братья с нетерпением ждут ужина и мучают собаку – кидают кверху и ловят. В станице тихо, никаких следов ленинградцев. Поставила со стуком тяпку в угол в сенцах, чтобы обратить на себя внимание, и вошла в хату.

Вообще-то мне уже надо собирать вещи, чтобы ехать к отцу. Обращаюсь официально:

– Мам, когда мне ехать: с ночи или утром?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное