Весь остаток 1898 года был сплошным кошмаром. Мужчины ушли на войну, и непонятно было, что же на этой войне происходит. Это гораздо позже, шестьдесят с лишним лет спустя, зловредный глаз телевидения превратил войну во что-то вроде футбольного матча. Доходило до того (надеюсь все же, что это неправда), что атаки нарочно назначались на такое время, чтобы их можно было показать "живьем" в вечерних новостях. Сколько же горькой иронии в том, чтобы умереть вот так, на экране, как раз вовремя, чтобы комментатор успел сказать о тебе пару слов перед рекламой пива.
В 1898 году война не являлась "живьем" в наши гостиные. Нам стоило труда узнавать о событиях спустя много дней после того, как они происходили. Охраняет ли еще наш флот Восточное побережье, как того требовали конгрессмены восточных штатов, или ушел в Карибское море?
Обогнул ли "Орегон" мыс Горн и успеет ли вовремя присоединиться к эскадре?
Зачем нужен был второй бой при Маниле? Разве мы не выиграли битву в Манильском заливе несколько недель назад?
В 1898-м году я очень мало смыслила в военном деле и не понимала, что гражданское население и не должно знать, где находится флот или куда движется армия. Я не знала, что все, ставшее достоянием посторонних, тут же становится известным вражеским агентам. Я не слыхала еще о том, что общество "имеет право знать". В Конституции этого права не обозначено, но во второй половине двадцатого века оно стало прямо-таки священным. Так называемое "право знать" подразумевает, что если солдаты, моряки и летчики гибнут, то это, конечно, жаль, но делать нечего – лишь бы не нарушалось священное право общества "знать все".
Мне еще предстояло узнать, что ни конгрессменам, ни репортерам нельзя доверять жизни наших мужчин.
Будем честны. Предположим, что девяносто процентов конгрессменов и репортеров – это порядочные люди. Значит, достаточно и десяти процентов дураков и убийц, безразличных к смерти героев, чтобы губить чужие жизни, проигрывать сражения и менять ход войны.
В 1898-м году у меня еще не было таких мрачных мыслей. Потребовалась Испано-американская война, две мировых и еще две необъявленных "полицейских акций" (о Господи!), чтобы я поняла наконец: ни нашему правительству, ни нашей прессе нельзя доверять человеческие жизни.
"Демократия хороша лишь тогда, когда рядовой член общества аристократ. Но Бог, должно быть, ненавидит рядового человека: уж очень рядовым он его создал! Понимает ли ваш рядовой человек, что такое рыцарство? Или что положение обязывает? Знакомы ли ему правила аристократического поведения? Или личная ответственность за благополучие государства? Да с таким же успехом можно искать мех на лягушке".
Кто это сказал? Мой отец? Нет, не совсем. Эти слова запомнились мне из того, что говорилось около двух ночи в Устричном баре "Бертон-Хауза" в Канзас-Сити после лекции мистера Клеменса, в январе 1898-го года. Может быть, это сказал мой отец, может быть, – мистер Клеменс, или они разделяли эту мысль – память порой подводила меня после стольких лет.
Мистер Клеменс с моим отцом наслаждались сырыми устрицами, философией и бренди. Мне дали рюмочку портвейна. И портвейн, и устрицы были для меня внове – и ни то ни другое не понравилось. Аромат сигары мистера Клеменса тоже не прибавлял удовольствия.
(Я заверила мистера Клеменса, что обожаю запах хороших сигар курите, пожалуйста. Это была ошибка.) Но я бы вытерпела и не такое, как сигарный дым и устрицы, – лишь бы сидеть с ними всю ночь. На трибуне мистер Клеменс выглядел точно так же, как на фотографиях: жизнелюбивый Сатана в ореоле белых волос и в прекрасно сшитом белом костюме. Вблизи он был на фут ниже, излучал обаяние и усилил мое преклонение перед ним, обращаясь со мной, как со взрослой леди.
Мне уже давно пора было спать – приходилось щипать себя, чтобы не уснуть. Лучше всего мне запомнилась лекция мистера Клеменса о кошках и рыжих – должно быть, тут же им и сочиненная в мою честь: она нигде не публиковалась, даже в собрании сочинений, изданных Калифорнийским университетом через пятьдесят лет после его смерти.
А вы знаете, что мистер Клеменс тоже был рыжий? Но об этом речь впереди.
Весть о подписании мира дошла до Фив в пятницу двенадцатого августа.
Мистер Барнаби, наш директор, собрал пас в актовом зале, объявил об этом и распустил по домам. Когда я прибежала домой, оказалось, что мать уже знает. Мы немножко поплакали друг у дружки на плече, пока Бет с Люсиль с криками носились вокруг. А потом взялись за генеральную уборку – вдруг отец и Том и мистер Смит (я не произносила этого вслух) вернутся на той неделе. Фрэнку было велено скосить траву и вообще навести на дворе порядок – не спрашивай как, а делай.
Воскресная служба в церкви была посвящена благодарственному молебствию. Преподобный Тимберли развел еще болеепространные благоглупости, но никто не возражал, а я тем более.
После службы мать спросила:
– Ты пойдешь завтра в школу, Морин?