У Луи в роду — еврейские корни, а его родители исповедуют христианство, к которому обратили и сына. Но Луи всегда говорил, что Бог — один, а учения о вере в него могут быть у всех народов разные, что тем не менее никак не влияет на любовь и почитание Его, Единого. Луи одинаково равно уважал еврейские и католические обряды, но выбрал путь Святого Престола.
Они виделись еще лишь дважды. И оба были немногословны.
Что он делал здесь? Зачем пришел? Почему оказался в это время в этом месте?
За что, Господи, за что Ты отнимаешь у меня любимых?! Луи, Жози, Элен… Родители… Лексен…
Констан зарыдал, вцепляясь в пиджак Луи и склоняясь над ним. Он тряс его. Он злился. Он оплакивал. Он ненавидел. Он скорбел.
Он ничего не видел и не слышал вокруг.
Мир сжался до узкого кольца, которое вмещало лишь тело Луи. Его первого настоящего друга. Его первой настоящей любви.
Кто-то сзади с силой обхватил его за шею, сдавливая горло, словно пытаясь задушить. Дюмель вцепился в руки неприятеля. Его грубо оттащили от тела, волоча по тротуару. Он вырывался и тянулся к Луи.
Он не ошибся. Ему не показалось. К своему великому горю, чудовищной потере он был уверен: это был Луи, его лучший Луи.
И он мертв.
Констан задрал лицо кверху. И увидел искаженное в злобе лицо француза-патрульного. Тот разжал руки и с силой ударил ладонью по лицу Дюмеля. Голова Констана резко откинулась вниз, он больно ударился затылком о землю, перед глазами помутнело. Из груди вырвался стон, полный отчаяния, боли и скорби.
Патрульный подозвал второго. Вдвоем они рывком подняли Констана на ноги и, врезав ему кулаком в поддых, поволокли к немецкому офицеру. Тот смерил Дюмеля презрительным взглядом, что-то лениво сказал патрульным, вздохнув, и безразлично махнул рукой.
— Тебе повезло! Вали давай! Или пристрелю на месте! — рыкнул на Констана первый патрульный, опуская руки.
— И не вздумай возвращаться, да еще и с подмогой! Мокрого места от тебя не оставим, поверь! — добавил второй.
Оба вновь повалили Дюмеля с ног, толкнув в спину, и достали пистолеты, театрально заряжая их перед носом Констана, демонстрируя серьезность своих намерений, если тот ослушается.
Дюмель молчал. Он стоял на четвереньках, глядя в сторону полыхающей синагоги. Крики. Стоны. Треск материалов. Рыдания. Кто-то еще выскочил из проема. Выстрел. Человек упал. Его оттащили.
Констана пнули. Он растянулся на земле и бессильно елозил головой и ногами по тротуару, мычал, терзал руками грязный асфальт.
За что, Боже… За что… Потому что я испытываю влечение к мужчинам? Тебе надоело меня терпеть? Ты решил, я стал чаще поддаваться соблазну? Я стал грешен?
Я грешен. Да. Но не в любви. Не в любви к Тебе. Не в любви к ближнему. Я люблю искренне. Всем сердцем. И ты не можешь меня карать за любовь, что Ты сам проповедовал. За то чувство, которое раскрыл и подарил людям, когда они отчаялись и ослабли.
Ты не можешь быть так жесток ко мне, своему слуге. Я не хочу и не буду отрекаться от Тебя, Господи, несмотря на весь ужас испытываемых мною невыносимых потерь и страданий, которые Ты послал мне в этот последний год. Пятнадцать лет своей жизни я отдал Тебе. Не позволяй мне проклинать свою судьбу. Не позволяй мне ненавидеть Тебя. Исправь всё это. Это в Твоих силах и твоей же власти…
Констан поднял лицо в сторону синагоги. Пожар усилился. Крики не прекращались. Это был сущий ад на земле. Не поднимаясь, Констан оглядел фашистских палачей. И сердце у него провалилось, когда в новом озарившем улицу всполохе он увидел до боли знакомое лицо: лицо убийцы. Охранника Кнута.
Гельмут Юнгер. Он неспеша расхаживал, заложив руки в карманы, недалеко от офицеров и скалился, пожирая глазами синагогу. Вот он, главный мучитель всех близких Дюмелю людей. В нем — средоточие всего дьявольского германского. Выше него, кажется, только Гитлер.
Констан встал на нетвердые ноги, развернувшись лицом к охраннику Брюннера, который не обращал на него никакого внимания.
— Юнгер! — Констан крикнул ему в спину срывающимся голосом.
Немцы и французы-патрульные обернулись на его возглас. Гельмут, за долю секунды опознав Дюмеля, сменил демоническую улыбку на каменную маску беса.
Констан не знал, что будет делать он, что сейчас предпримет Юнгер, и просто пожирал фашиста ненавистным взглядом, мысленно проклинал, как только может проклинать верующий католик, священнослужитель.
Не спуская с Дюмеля злых глаз, немец полез в кобуру, извлек из нее пистолет и, сняв предохранитель, нацелил его в голову Констана. Тот не дрогнул ни единым мускулом, застыв как изваяние. Лишь отвел взгляд в сторону сложенных у автомобиля тел и смотрел на Луи.
Он больше никогда не проснется. Не улыбнется. Тихо не извинится за годы, что проводил в одиночестве, без него, Дюмеля. Не поблагодарит, что Констан вновь так внезапно появился в его жизни. Не коснется его руки, пробуждая надежду и радость.